Все было улажено, к большому облегчению директора: на него страшно давил сам Проторов, требуя организовать переезд Тани в новую школу. Само собой, родители и Таня не имели представления о содержании новых школьных предметов.
Приехав на место и поняв, где она находится, и что из нее собираются сделать, она исправно писала домой каждую неделю. Ни единым словом не намекала она родителям и никому другому, что это за учебное заведение, хотя, по правде, ей очень хотелось сказать отцу, зная, как он будет этим гордиться и как эта новость сгладит его мучительные переживания из-за предательства Михаила...
Проторов. Она пыталась связаться с ним из аэропорта в ожидании, когда появится ее единственная сумка, а потом еще раз, когда добралась до пульсирующего перенаселенного сердца Токио. Она использовала четырехзначный код, но получала один и тот же ответ: молчание.
Само по себе это ее не тревожило, а вот присутствие в отеле Петра Александровича Русилова — да. Она зарегистрировалась, отослала сумку в свой номер, а затем позволила лейтенанту сопровождать ее в прогулке по улице, где они прохаживались среди тесных толп мужчин в серых костюмах с черными сложенными зонтиками, точно все они — лондонцы. У многих нос и рот были закрыты белыми масками — это становилось все более привычным для Токио.
Таня нашла, что Русилов выглядит неважно. У него был нездоровый цвет лица, и он приобрел нервозную привычку оглядываться, будто опасаясь нападения сзади. Это Тане не понравилось.
Но еще менее ей понравилось то, что он ей рассказал.
* * *
Ее кожа, прозрачная даже на семьдесят девятом году жизни, была подобна самой тонкой рисовой бумаге, смятой в могучем кулаке.
— Завтра мне исполнится восемьдесят, — сказала она ему. В голосе ее не было гордости, а было лишь удивление, что жизнь может длиться так долго.
Даже и теперь она оставалась одним из самых прекрасных созданий, когда-либо им виденных. Еще ребенком он часто сравнивал ее красоту с красотой своей матери. Он находил, что совершенная симметрия черт Итами уступает более экзотической красоте Цзон. Наверное, это было естественным для него — оставаться верным своей матери. Но тогда было и другое: он ненавидел Итами за то, что она была матерью Сайго, и потому был необъективен.
— Что я могу еще сделать для вас? — спросила она. Он стоял со склоненной головой.
— Ничего, хаха-сан.
Мать. Как много должно было произойти между ними, чтобы он смог так ее назвать.
Здесь она жила всегда — еще с тех времен, как он узнал ее; это был пригород Токио, к северо-западу от столицы, недалеко от того места, где была свадьба Сато и Акико. У Николаса была трудная поездка от Хоккайдо на юг: там ночью он вломился в магазин готового платья и, разжившись новой одеждой и энной суммой денег, перебрался в Хакодате. Он мог бы украсть и машину, но не хотел оставлять такие четкие следы ни тем, кто бросится за ним в погоню, ни полиции, которая неизбежно займется расследованием кражи со взломом. Следствием они займутся со свойственным японцам усердием. Чем меньше им оставлять следов, тем лучше.
Время от времени он менял автобусы, а при случае пользовался автостопом. Однако он, хорошо зная, что именно там легче всего наследить, старался избегать оживленных автотрасс и железных дорог.
Наконец в приморском городке на юге Хоккайдо он переправился через пролив Цугару в Аомори, город на каменистой северной оконечности острова Хонсю.
Не имея документов, он не мог нанять автомашину и предпочитал опять пользоваться автобусами, направляясь на юг зигзагообразным маршрутом.
Честно говоря, Николас страшился мысли о том, что снова увидит свою тетю. Ведь это он убил ее единственного сына; ведь это отец Николаса задушил ее мужа, за что Сайго в свою очередь отравил полковника, а несколько лет спустя преследовал Николаса всю дорогу до Нью-Йорка.
Он не знал, как она его встретит, и даже не мог вообразить, что скажет ей при встрече. Разве есть слова, уместные перед лицом непоправимости смерти? Николасу подумалось, что слова “простите меня”, возможно, самые неадекватные в английском языке. Но в японском не было ничего лучше, точно так же и в любом из других языков.
Дом был построен архитектором, уже немолодым в то время, когда Итами и ее муж Сацугаи наняли его. Архитектор благоговел перед старинными стилями семнадцатого века, которые считал непревзойденными. Они выдержали испытание временем.
Он спроектировал этот дом, взяв за образец “Кацура Рикю” в Киото — императорскую виллу четырехсотлетней давности, которая все еще оставалась лучшим во всей Японии примером смешения человеческого с природным.
— Я стараюсь, — говорил старик, — осуществить свой замысел в такой форме, чтобы создание моих рук казалось частью природы.
Плод его трудов оказался исключительным в японском смысле этого слова, без всяких оговорок. Конечно, многие детали оказались слишком, может быть, утонченными, с точки зрения юного Николаса. Из всего дома он любил одну-единственную комнату: ту, которая была предназначена для чайной церемонии.
И именно в эту комнату его привели слуги, встретившие его у дверей и доложившие о госте. Прежде всего он искупался и отдал свои раны на попечение согбенному старику, который все время разговаривал сам с собой нараспев, но тем не менее свое дело знал. Николас почувствовал себя значительно лучше, чем в последние дни.
Оставшись один, Николас опустился на колени и обратился лицом к саду. Выход к нему был длиной во всю стену, а в высоту метра два. Однако верхняя половина была закрыта ширмой из рисовой бумаги так, что в ходе чайной церемонии была видна только нижняя часть сада. В этом состояла особенность концепции дзэн-буддизма: надо обладать лишь частью окружающих тебя чудес природы, а не всем их изобилием. Создавалось ощущение, что за пределами этой невидимой границы тебя ожидает горько-сладкая утонченность цветов сакуры или пылающего веера осеннего лиственного орнамента, которые могут нарушить сосредоточенность, необходимую для чайной церемонии.
Рассеянные деревьями солнечные лучи, рассыпавшиеся по ширме, окрашивали ее в теплый цвет кипящего масла. Одинокая птичка скакала по гальке в саду и поклевывала то тут, то там.
Бриз колыхал верхушки криптомерии, шевеля тени на полированном деревянном полу. Николас внутренне содрогнулся, вспомнив страшный полет на “хитоваси”, трепыхание его разорванной одежды, похожей на оперение, резкий натиск ночи на его лицо, страх перед тем, что неустойчивый ветер замрет посреди хлынувшего дождя, заставив его рухнуть на заросли бамбука.
Возбуждение и ужас смешивались внутри него в будоражащий кровь коктейль.
Он был выжат, как лимон. Правда, наркотики уже расщепились и покинули его нервную систему, но еще сохранялось какое-то воздействие на мышцы, ткани и мозг. Единственным средством от этого были физические упражнения.
Она вышла к нему, шурша шелком. Он встал и поклонился, чувствуя, что сердце готово выпрыгнуть из груди. Его пленило — до благоговения — величие ее красоты. Не то чтобы время ее совсем не тронуло, просто она как-то умудрилась сделать его своим другом, а не врагом. Время следовало за ней, как прирученное животное, оставаясь при этом совершенно незаметным.
— Итами-сан, — пронзительным шепотом сказал он. — Оба...
— Пожалуйста, присаживайся, Николас-сан, Он послушно сел, не желая изучать, что таится в ее глазах, гадать, что у нее на уме.
После чая и рисовых пирожных они вновь остались вдвоем.
Она сказала:
— Как хорошо, что ты вернулся. Мое сердце радо видеть тебя вновь, сын мой.
“Сын мой”!
Что-то сломалось в нем, и он с внутренней болью склонялся перед ней все ниже, пока не коснулся лбом полированного пола. Он плакал, не в состоянии сдержать своих чувств: японская половина его “я” стыдилась слез, но западная половина нуждалась в этом и не хотела подчиняться никакой дисциплине.
— Сын мой. — В ее голосе была такая нежность, что она и впрямь могла заменить ему мать. — Я знала, что ты вернешься. Я молилась, чтоб ты нашел в себе мужество сделать это.