— Не издеваетесь, часом?
— Нет.
— Почему?
— Я вежливый.
— Только поэтому?
— Вы мне нравитесь.
— Почему?
— Потому что я люблю неприятности.
— Извинение принято, — заявил Моран. — Моцарт — эльф, вот что я вам скажу. Поэтому все споры о его музыке бессмысленны. Он такая же абсолютная данность, как и любой другой остроухий.
— Так кто же, в результате, ваш любимый композитор?
— Прокофьев, — сказал Моран. — Вы что, не поняли? Особенно «Золушка». Без вариантов. Тролль.
— Как и Шостакович.
— Точно.
— Что ж, — сказал Николай Иванович, поднимаясь, — позвольте поблагодарить вас за вечер. Я давно уже не проводил время так приятно.
Моран остался сидеть. Он посмотрел на своего собеседника снизу вверх:
— Вы что же, намерены вот прямо сейчас от меня улизнуть?
— Разумеется. Час поздний, я и без того засиделся у вас в гостях.
— Ага, — сказал Моран, — я все понял.
— Простите? — вежливо удивился Николай Иванович.
— Ну, весь чай выпили, пирожные слопали — что ж еще тут торчать! — Моран распалялся все сильнее. — Все люди одинаковы. Пользователи. Пользуются друг другом. А как выжали напарника, так и отбрасывают. Как будто он не человек, а шкурка от лимона.
— Вы же сами настаивали на том, что вы — не человек, — напомнил Николай Иванович.
— Не человек! Но и не шкурка! — рявкнул Моран. — Вы хоть способны видеть различие?
Николай Иванович опять сел.
— Чего расселись? — напустился Моран. — Сперва обидели, а теперь расселись?
— Я пытаюсь понять, чего вы хотите.
— Поговорить. Мне скучно.
— Голубчик, я, пожалуй, все-таки пойду, — сказал Николай Иванович. — Вы раскапризничались, а я, виноват, вам не нянька.
— И напрасно, — пробурчал Моран. — Вы для чего приходили-то? Пообщаться?
— Если говорить честно, я приходил по делу, — сознался Николай Иванович.
— Ну так и говорил бы по делу, а то — «Моцарт, Моцарт»… — сказал Моран все еще сердито.
— Видите ли, — заговорил Николай Иванович, — я неспроста расспрашивал вас об Истинном мире…
— Хотите отправиться в экстремальное путешествие? — хмыкнул Моран. — Надоело двойки оболтусам ставить? Что, я угадал?
— Угадали, — признался Николай Иванович. — Сколько это будет стоить?
— Рублей четыреста. А сколько у вас есть?
Николай Иванович полез в карман пиджака и вытащил смятую сотенную, несколько десяток, три бумажки по пятьдесят рублей. Он выложил все это на кружевную скатерть и принялся отсчитывать мелочь. Моран жадно следил за каждой монеткой, а затем признался:
— Вот не поверите, здешние деньги вызывают у меня недоумение. Вы не думайте, я не дурак какой-нибудь. Умом я прекрасно понимаю, что вся эта резаная бумага в здешних условиях легко обменивается на материальные и духовные ценности. Но душа не принимает. Душа требует монеток, круглых, холодных, чтобы звенели в ладони…
— Ракушки и консервные банки были бы еще предпочтительнее, — рассеянно произнес Николай Иванович. — Увы, валюта у нас неказистая… Слушайте, у меня только триста семьдесят шесть набирается.
— Торговаться вздумали?
— Вовсе нет, просто называю ту сумму, которой располагаю.
— Ну так сходите домой и распотрошите чулок. Где вы храните деньги?
— В кармане…
— Хотите сказать, что это — вся ваша наличность?
— Да.
— В таком случае, этого довольно. Обычно я забираю у человека все деньги, какие у него есть. По двум причинам. Во-первых, это справедливо, ведь обмен должен быть честным: все на все. Все денежные средства в обмен на весь Истинный мир. А во-вторых…
Моран вдруг замолчал, пожевал губами и совсем другим тоном произнес:
— Ну вот, из-за вас забыл, что у меня было «во-вторых»! Положим, вторая причина в том, что у меня и без ваших четырехсот рублей денег куры не клюют, два чемодана наличности в шкаф упихано, но это — не та причина, которую я собирался вам называть, а какая-то другая.
— Вы ведь могли вообще не называть никаких причин, — заметил Николай Иванович. — Вас никто не принуждает.
— Вовсе нет! — возразил Моран. — Сразу видно, что вы ничего не смыслите в нашем кодексе чести. Если тролль решил объясниться, он непременно должен привести не менее двух аргументов. А коль скоро он объявил число мотивировок, то отступать считается позором. Вам что, так хочется, чтобы я покрыл себя позором? — Он с подозрением уставился на Николая Ивановича. — Я и без вас, знаете, запятнал себя… разными преступлениями. Точнее, это они называют мои поступки преступлениями, а с моей точки зрения это были добрые, продиктованные состраданием и вдохновленные порывами творческого гения…
— Я понял, — тихо произнес Николай Иванович, когда Моран задохнулся, не завершив фразы. — Все романтические герои так или иначе запятнали себя позором. Для литературного персонажа это более чем естественно.
— А что естественно — то не безобразно? — некрасиво сощурился Моран.
— Я бы не стал утверждать этого с полной ответственностью, — покачал головой Николай Иванович. — Поскольку знаю множество примеров обратного. Крыса с отъеденной головой, скажем…
Моран заткнул уши.
— Вы просто чудовище. Поэтому ужасные картины преследуют вас.
— Не преследуют, просто они при всей своей естественности безобразны. — Николай Иванович взял Морана за руку и заставил вынуть пальцы из ушей.
Моран спросил, чуть польщенно:
— Стало быть, я, по-вашему, — романтический герой?
— Стараетесь по мере сил.
— И вовсе не должен мучиться из-за приговора судей в Калимегдане?
— Отнюдь, — Николай Иванович с едва заметной улыбкой глядел на него. — Напротив, дорогой мой господин Джурич, вы обязаны мучиться. Страдать — ваше призвание. Иначе вы перестанете быть романтическим героем.
— Ну и пусть, — заявил Моран. — Охота мне страдать! Лучше уж я буду бизнесменом средней руки. Или даже низшей руки. Вы намерены отправляться в путешествие или желаете и дальше оскорблять меня различными предположениями?
* * *
Объективно — то есть, если глядеть равнодушными глазами, — исход Фихана, Евтихия и Геврон из золотого замка следовало бы назвать «шествием уродов». Но произнести эти неприятные слова было решительно некому. И уж всяко Джурич Моран не стал бы так обзываться — если бы он, конечно, смог увидеть друзей, заплутавших в тоннелях Кохаги. А между тем они действительно представляли собой довольно жалкое зрелище.
Как и говорил Фихан, обратная трансформация юных красавцев в жалких монстров произошла гораздо быстрее, чем раньше. И недели не минуло, как тело Фихана истончилось, руки повисли ниже колен, большая голова затряслась на тощей шее. Глаза-плошки теперь постоянно слезились и очень плохо видели, а ноги подкашивались от слабости. Кожа Геврон стала грубой, предплечья и бедра покрылись чешуйками, которые чесались, отслаивались, отрывались. Маленькие ранки тотчас принимались болеть и гноиться, и Геврон, плача, расчесывала их клешнями — назвать ее руки как-то иначе уже не получалось.
Евтихий тащил на себе припасы, которые беглецы прихватили из замка. Потом на его могучие плечи нагрузили еще и Фихана. Геврон пока что шла сама, но и она с каждым днем теряла силы.
На очередном привале Фихан сказал:
— Вот и все.
— В каком смысле — «все»? — Евтихий повернул к нему голову. В желтых клыках застрял кусок вяленого мяса, и Евтихий принялся выковыривать его пальцем.
— «Все» — в том смысле, что скоро я умру, — ответил Фихан. — Помнишь, я говорил о том, что в результате одной из трансформаций я стану нежизнеспособным?
— М-м-м, — промычал Евтихий. — Что-то такое я припоминаю.
На самом деле он ровным счетом ничего не помнил. У него имелась цель: идти. Причем не в одиночку, а с этими двоими. Один из двоих — женщина. Их надо не бросать, кормить, поить, следить, чтобы их не убили. Такова цель.
Наверное, Фихан понимал, что происходило с Евтихием. Это не имело большого значения.