— Ошибаетесь, товарищи! — счастливо улыбнулся учитель. — Не управляющий, а батраки спрятали скот в лесу, чтоб граф не продал. Вот установится новая власть — и начнем передел всего панского хозяйства.
К учителю подбежал Сюсько.
— Пане учитель, дайте я вытру эту книжечку. — И угодливо протянул полу своего праздничного пиджака.
— Чище она от этого не станет, — ответил учитель и обратился к мужикам: — Идемте, товарищи, к комендатуре, ведь там за решеткой еще томятся наши люди.
Автомашина, превращенная в бричку, давно скрылась за поворотом. Следом за нею по небу катилась черная погромыхивающая туча. А по дороге бежал растрепанный, подгоняемый сворой уличных собак пан Суета.
На опустевшей дороге, среди раздавленных лепех коровьего помета, оставался растоптанный, смешанный с пылью большой черный лебедь.
Крестьяне сострадательны ко всему живому. Но к этой птице ни у кого не появилось сочувствия. Черный лебедь казался морочанам не простой птицей, не обычным живым существом, а знаком былого панского величия, черным символом проклятого панского канчука.
* * *
За селом секвестратора догнал Крысолов.
— Что, не взяли?
— Им сейчас не до меня, — мрачно ответил пан Суета.
— А я, собственно, не понимаю, чего вам-то за ними?
— Как же, ведь я был секвестратором!
— Чепуха! Теперь вы проповедник, руководитель общины мурашковцев.
— Тем хуже!
— Вы не знаете новой власти. Большевики сектантских руководителей трогать не будут. Такая политика.
— И вы думаете, что меня тоже не тронут?
— Уверен, — ответил Крысолов, беря в зубы трубку.
Пан Суета обеими руками пожал твердую, сильную руку Крысолова и повернул в лес, на хутор Соловья.
Крысолов смотрел ему вслед сквозь густые кольца дыма и думал: «Придет время, на таких можно будет надежно опереться…»
* * *
На конюшню, где Санько чистил коня, влетел приказчик.
— Санько-о! Запрягай мою пару в пролетку и подъезжай к дому. Бегом!
— Были когда-то твоими… — проворчал Санько, но пошел запрягать.
Везувий только два раза ходил в шлее и запрячь его было нелегко. Если б кто другой взялся за это дело, едва ли сладил бы. Но Санько обласкал, уговорил своего любимца.
— Потерпи, дружище! — шептал он коню. — Пану приказчику ж удирать надо. Красная Армия идет, наша власть, бедняцкая. Понимаешь? Тпру! Стой, стой, дурак! Думаешь, и правда я отдам тебя панам?
Осмотревшись по сторонам, Санько привязал к уздечке на лбу коня звездочку, вырезанную из ленты, и сел в пролетку. Взяв вожжи и глянув по сторонам, он задорно крикнул коням:
— Скачем Гришку освобождать из тюрьмы!
Кони рванули с места в карьер. Понеслись так, что ребятишки и куры, словно брызги, разлетались в разные стороны. Во дворе комендатуры Санько соскочил с пролетки и влетел по ступенькам крыльца в дом, на который раньше боялся даже смотреть. В коридоре он увидел плачущую навзрыд Оляну и нескольких женщин. Двери двух камер были уже взломаны. В углу коридора слышались удары топора и лома.
— Где Гриша? — холодея от ужаса, спросил Санько.
— Нету! Нету моего сыночка! — в ответ ему зарыдала Оляна.
По коридору с топорами пробежали Ясинский и Егор Погорелец. Догадавшись, что они спешат на помощь тем, кто ломает двери в углу, Санько побежал за ними. В конце коридора, где было несколько одиночных камер, топорами работали учитель и два мужика с панского двора. Одну за другой выломали двери угловых камер. Но и там не оказалось ни души.
— Вот эту! — коротко распорядился учитель.
И мужики бросились к дубовой двери, окованной толстым листовым железом.
Лязг, грохот, гул — и через несколько минут дверь сорвали с петель. На полу камеры вплотную один возле другого лицом вниз лежали десять связанных мужчин и три женщины. У всех рты были заткнуты тряпьем и завязаны ремнями. Но Гриши не было и здесь.
* * *
В полдень где-то на дороге из Пинска грянул духовой оркестр. Звуки походного марша разорвали пелену туч. Над лесом показалась голубая полоска лазурно-чистого неба. Полоска эта быстро расширялась, давая простор ясному полуденному солнцу.
Все ближе, все громче торжественный армейский марш. Он нарастал и приближался быстро, как рокот первого весеннего грома.
Морочане побежали навстречу, полезли на крыши хат и сараев. На груше, возле дома Сибиряка, гирляндами повисли ребятишки.
В конце улицы, словно костер, вспыхнуло красное знамя, а за ним сверкнули под солнцем трубы оркестра и показались стройные ряды красноармейцев. Морочанские парни и девушки хороводом вышли навстречу и запели «Катюшу».
Оркестр быстро перестроился на «Катюшу». Солдаты подхватили песню. И голоса морочан и красноармейцев слились в такой дружный хор, будто бы они много лет неразлучно пели вместе.
А когда батальон вошел в село, морочане увидели деда Сибиряка рядом с командиром, шедшим за оркестром. Дед Конон, правой рукой придерживая свое ружьишко, висевшее за плечом, а левой широко размахивая перед собой, шел спорой походкой бывалого солдата-ходока.
* * *
Гриша задыхался. Шарф, которым Левка заткнул ему рот, вызывал тошноту и не пропускал воздуха. Нос от уксуса распух и, казалось, совсем закупорился. Гриша дышал часто, судорожно, как в агонии. Он старался подтянуть колени ко рту и вытащить проклятый шарф. Но связанные ноги не сгибались. Хотелось закричать во всю силу. Разорвать себе грудь.
А на улице песня.
«И кому там так весело? Разве ж до песен, когда нечем дышать?! Воздуха! Немножко бы! Глоток воздуха! А там хоть умереть…» В дверь бьют чем-то тяжелым. Крики. Ругань.
«И чего они там стучат? Или кого-то опять бьют в камерах?»
Загремела и настежь распахнулась дверь. В глаза узника ударило солнце. В кабинет коменданта вбежали сразу несколько человек. Впереди учитель Моцак, Санько, мать и загорелый юноша с красной звездочкой на зеленой фуражке и винтовкой в руках.
«Красноармеец!» — догадался Гриша и всем телом рванулся навстречу.
Но от этого потерял последнюю возможность дышать. Слезы подступили к горлу. Глаза сами закрылись.
Санько, выхватив изо рта шарф, начал торопливо развязывать веревку. Но она так затянулась, что развязать было, невозможно.
Красноармеец сорвал с винтовки штык-кинжал и одним взмахом разрезал веревку.
Гриша разбросал руки по полу и глубоко, всей грудью вздохнул. Еще. И еще.
Как хорошо!..
Никогда он еще не испытывал такой радости от того, что может свободно дышать. И только теперь понял, что самое большое счастье на земле — это свободно дышать.
Голубое апрельское утро обещало погожий, теплый денек. Да и на душе у Гриши было светло и легко: впервые в жизни шел он с дедом пахать не арендованный у пана какой-нибудь сухой бугор, а свое собственное, полученное от новой власти, настоящее пахотное поле.
Широко размахивая левой рукой и склонив отяжелевшую от дум седую голову, дед Конон шагал быстро, стремительно, по-солдатски. На молодой траве, густо выбеленной инеем, оставались сочные зеленые следы его огромных растоптанных лаптей. Гриша наступал на эти следы и радовался, что не отстает. Правда, он шел так, что лоб вспотел. Но все же успевал шагом, а не бежал, как бывало раньше. Через два-три года Гриша догонит деда ростом и тоже станет первым скороходом на селе. И тогда всю семью будут звать не просто Багны, а Багны-Скороходы.
И дед и внук молчали. Зато небо пело. Там, в голубой недосягаемой вышине, кипела жизнь, неугомонная, полная песен и радости, привольная жизнь жаворонка.
Подняв голову и приоткрыв рот, как в первый дождь, когда хочешь поймать губами прохладные крупные капли, Гриша слушал беззаботное пение жаворонка, жадно вдыхал густой, еще прохладный воздух весны. Он ни о чем не думал. Просто радовался всему, что видел и слышал.
А дед, прищурив заросшие седыми, колючими бровями глаза, по-хозяйски посматривал на Чертову дрягву и прикидывал, где следовало бы вырыть канаву, чтобы спустить болотную воду и осушить вековечную трясину.