Гриша всегда удивлялся, как быстро мать приручает животных. Когда была корова, постоянно разговаривала с ней: пока подоит, расскажет все свои обиды. И Чернушка всегда стояла тихо, даже переставала гонять жвачку, словно и на самом деле старалась не пропустить ни одного слова. А когда секвестратор[3] увел корову за долги, мать перенесла свою любовь на телочку. За лето они так сдружились, что телочка не отставала от хозяйки ни на шаг. И в огород, и в поле, и к соседям — всюду ходила за нею. Забрали на панский двор телочку — мать приручила приблудного утенка.
Гриша вздохнул: трудно ей без отца, скучно, вот и привыкает ко всякой живности. По-стариковски покачав головой, он снова принялся за свое дело. Взялся и за чтение. Он делал это без ущерба работе. Раскрыл книжку на ящичке с кострикой, подвешенном под окном для предохранения хаты от сырости. Глаза бегают по строчкам книжки, а руки плетут корзинку. Лишь изредка глянет: ладно ли идет дело — и снова в книжку. Не может оторваться — так интересно рассказывается в ней про мальчика Янко, который всю жизнь мечтал о скрипке, а когда прикоснулся к ней, его убили.
С самого рассвета сидит Гриша с дедом под огромной дикой грушей, которая одной ветвью закрывает всю хату и двор, а двумя другими достает чуть не до середины улицы. Ровный и широкий, как стол, пень когда-то спиленного отростка груши — любимое место деда и внука.
— На шарварок! На шарварок! — слышится уже в другой стороне.
— Грыць, а выглянь: он уже на хутора пошел или еще вернется?
— Сейчас, дедушка! — с готовностью ответил Гриша и полез на дерево.
Он по крику знал, куда направляется десятник, но хотелось хоть на минуту распрямить замлевшую спину. Быстро, как кошка, Гриша забрался на самую макушку груши. И, словно забыв поручение деда, вдруг звонко, беззаботно запел:
И шумыть, и гудэ,
Секвестратор идэ!
Ховай, маты, стари шматы,
Бо и ти вин забэрэ!
— Что ты там поешь!
— Дедушка, так правда ж, следом за десятником идет секвестратор. Во! Прямо к Козолупихе во двор. Не зря ж Санько говорил, что у них тоже хотят забрать корову!
И снова, теперь уже громко, как бы предупреждая друга, Гриша пропел:
И шумыть, и гудэ,
Довгоносый идэ!
Ховай, Санька, виревочку,
Бо корову забэрэ!
— Кому сказал, перестань! — рассердился дед Конон. — За такую песню прямо с этой груши загремишь в Картуз-Березу!
— В Картуз-Березу?!
Услышав это проклятое слово, Гриша нахмурился и начал спускаться с дерева.
Береза Картузская! В этой страшной тюрьме замучили его отца. Долго морили деда. И кто знает, не придется ли побывать там и ему?
— Ну, так где ж десятник?
— Вернулся, — угрюмо ответил Гриша, — ходит по дворам.
— Прячь лишнюю лозу, — сказал дед, когда Гриша спрыгнул с дерева. — Скорей, а то этот лупоглазый еще подумает, что на панском болоте нарезали. Да и корзинки убери.
Едва Гриша все это сделал и снова сел на свое место, как во двор вошел десятник, тонконогий, нескладный верзила лет семнадцати. Лицом он напоминал кулика: нос длинный и острый, а подбородок будто бы сдвинут назад. Под маленьким продолговатым лбом бегают выпученные, как у жабы, жадные глаза.
— Дзень добрый, пане. Дзень добрый, — оскалив кривые зубы, тихим, ласковым голосом заговорил десятник.
Даже не верилось, что это он только что горланил на всю улицу. С дедом Сибиряком он всегда говорил заискивающе: боялся его. Да и вообще он мог, когда надо, прикинуться тихеньким, ласковым, угодливым.
— Какая веселенькая корзиночка! Ей-бо, веселенькая. И сколько ж могут дать за такую?
— Не виляй хвостом, Сюсько, — туго закрепляя ручки корзинки, сказал дед. — Выкладывай, чего пришел.
Но Сюсько продолжал болтать о корзинках, будто бы не слыша вопроса. Тогда и дед решил зайти с другой стороны.
— Ну, Савка, у тебя и горлянка! Панский бугай позавидует.
Сюсько заулыбался.
— Дьячок сказал, что перед вторым пришествием Христос возьмет меня будить мертвых. О! Вот послушайте. — Повернувшись лицом к улице, он раскатисто закричал, делая особое ударение на звуке «р»: — На шарварок! На шарварок! — И, прислушавшись, спросил: — Слыхали? Аж за речкой отдалось. О!
Дед Конон покачал головой. Сюсько принял это за одобрение и расхвастался больше прежнего.
— Гэ-э! Так это ж я не во всю силу, бо сегодня еще не ел. А дали б мне хлеба от пуза, да сала, сколько очи захотят, да на закуску кувшин кисляку, только б кисляк не с обрату, как на панском дворе, а с настоящего молока, — вот тогда… Тогда бы я мог и не ходить по селу. Открыл бы окно своей хаты, высунулся, крикнул два раза и опять на бок. О!
— Понятно! — одобрил дед. — Жил бы, как тот царь: сало с салом ел и на соломе спал…
— Гэ-э! И каждого дня новые постолы обувал с шелковыми онучами, — простодушно продолжал присказку Сюсько.
— Что и говорить! Ты свою дорогу нашел, — кивнул дед Конон и заговорил тем протяжным, нарочито серьезным тоном, каким говорят с маленькими, неразумными детьми. — Ты, конечно, выбьешься в люди. Сперва десятником. Потом стражником с добрым канчуком в руке. А там — прямо в полицию. Могут принять. А что ж? Такого могут.
— Оно б не плохо. Да грамоты у меня маловато, — насупив белесые брови, задумался Сюсько.
— Э-э, грамоты! В полиции не грамота нужна и даже не ум. Там потребен свинцовый кулак да горлянка добрэнна, чтоб на людей гавкать.
— А правда, сколько ж платят вам за такую корзиночку? — пропустив мимо ушей насмешку, спросил Сюсько.
— Да чего ты все про корзинку? Чи торговать собираешься?
— Э! Я ж вот обойду село, вернусь домой и на бок. А деньги ж и мне нужны. Ох, как нужны мне деньги! Ей-бо! — И, доверительно наклонившись, Сюсько прошептал: — Ковалок[4] землички хочу подкупить. Ма-аленький ковалочек, моргов[5] пять.
— Купишь земли и женишься на поповой дочке, — подсказал старик.
— Тю! На лысого злыдня мне рябая, долгоносая! Я себе хотя и без приданого, зато такую красулю отхвачу!.. У хлопцев глаза на лоб полезут. О!
— Вот тебе и дурень! — покачал головой дед Конон. — Возьми ты его за три гроша, когда он злот стоит!
— Я уже подсмотрел себе, — чуть не в ухо деду шептал Сюсько. — Дочку Антоси. Олесей зовут ее. Не дивчина, а ягодка!
— Да… Когда-то мне один киргиз говорил: каждый горбатый верблюд считает, что стоит арабского скакуна.
— Что вы сказали? — не расслышал Сюсько.
— То я так. Старое вспомнилось.
— Может, думаете, Антося не выдаст за меня свою дочку? Я уже говорил с нею. Сказала, покупай землю, учись хозяйновать, а дочка тем часом подрастет.
— Дай боже нашему теляти да волка съесть, — пробурчал дед и опять спросил: — Так ты все ж таки чего пришел?
— Да чего ж… Шел и к вам завернул. Да припомнил, что за вами должок. Ма-аленький должочек, — вкрадчиво пропел Сюсько, — ну да я знаю, что вы расплатитесь. Конечно, расплатитесь. Только бы пан управляющий согласился ждать. А он согласится, если вы сходите на шарварочек.
Гриша плел корзинку и прислушивался к каждому слову десятника. Дед Конон долго молчал: сразу понял, что десятник не просто завернул, как он говорит по своей привычке лукавить и лебезить, что раз уж зашел, значит, его послали с каким-то строгим наказом. Злость кипела в сердце старика, но он тихо спросил:
— А что ж оно там за шарварок?
— Канавку копать, канавку, — поспешно ответил Сюсько. — Ясновельможный пан хочет сделать речушку из своего озера в Припять. Ага, из озера пряменько в Припять, чтоб лес сплавлять.