— Это ж на сколько дней?
— На месячик. Не больше. Только на месячик.
— Умом помутился твой ясный пан. Месячный шарварок перед самой жатвой! — все еще не отрываясь от работы и не глядя на десятника, сказал дед Конон. — Мне с долгами надо рассчитаться. Да и себе хоть пуд жита заработать на хуторах. Когда ж тут еще на шарварок?
— Хы! На хуторах! И хочется вам блукать по чужим токам? — Сюсько недоуменно приподнял вверх острые плечи, туго обтянутые белой рубашкой с панского плеча. — Лучше ж взять у пана еще немножко земли да посеять свое. Ей-бо!
— На земле, какую твой пан сдает в аренду, даже бурьян не растет.
— Ой, ой! Неправда ваша. Ей-бо, неправда! — Сюсько развел руками, а потом, сгорбившись, сложил ладони, как на молитве: — Земля у нашего ясного пана хорошая. Ей-боженьки, хорошая. Да и как можно обижаться на землю! Она ж сотворена самим…
— Хватит мне проповедь читать! — оборвал дед. — Не пойду.
— Ой, ой. Мне жалко пана. Ей-бо, жалко! Ежели пан Багно не выйдет на шарварок, то пан управляющий пришлет пана секвестратора.
Большие темно-серые глаза деда сурово и холодно сверкнули на десятника:
— Пришлет секвестратора? А что ж возьмет у меня твой секвестратор? Дырки иа коленях или заплатки на заду?
— Так, может быть, у вас есть полотно? — пятясь к калитке, сказал Сюсько. — Да я что, я ничего. Мое дело сказать. Я…
Дед надел свой старый соломенный брыль. Не спеша поднялся с корзинкой в руках и, не сводя тяжелого, пронизывающего взгляда с перепуганного десятника, процедил сквозь зубы:
— Опять секвестратора? Опять? — и бросил корзину на землю. — Грыць! Неси лопаты!
Сюсько съежился и юркнул со двора. Вот точно таким он бывает на вечеринках, когда парни и девчата поднимают его на смех и со свистом и улюлюканьем гонят из компании.
Однако сейчас Грише было не до смеха. Встретив полный решимости и гнева взгляд деда, он метнулся в сарай.
— Баста! Больше не буду просить земли у ясного пана, — сказал дед Конон, взял возле порога топор и засунул его за пояс.
Захватив лопаты, дед с внуком вышли со двора. Миновали соседский огород, где вместо овощей росла рожь, явный признак того, что здесь живет вдовец или бездетные старики. И только начали подниматься на лысый песчаный холм, как в селе раздался отчаянный вопль.
— Что оно там?
— Дедушка! — уцепившись за руку деда, прошептал Гриша. — У Санька увели корову. Я побегу!
Дед молча придержал внука, мол, теперь там ничем не поможешь.
По середине узкой, глубоко выбитой и, как овчарник, унавоженной улицы медленно шел секвестратор, пан Суета. Под мышкой он держал огромную книгу актов, прозванную морочанами «черной магией». Смотрел он прямо перед собой. Старательно обходил большие лепехи свежего коровьего помета, которыми, как лесная поляна грибами, всегда украшена улица Морочны. Несмотря на жаркий день, пан Суета был в своем обычном одеянии — в длинном, как старая риза, пепельно-желтом плаще, свободно накинутом на плечи, в приплюснутой, как сковородка, серой шляпе с широкими полями, обвислыми, словно вывихнутые крылья птицы. Да и весь он показался Грише похожим на старого облинявшего коршуна. На короткой, узловатой веревке секвестратор тащил рябую костлявую коровенку.
Марфа Козолупиха, ухватившись за маленькие опущенные рога и повиснув на шее своей кормилицы, рыдала, как по покойнику. За матерью на кривых тонких ножках ковылял голый, облепленный мухами пузатый малыш. Он орал благим матом и все пытался уцепиться за подол серой домотканой юбки матери. Три девочки, одна другой меньше, бегали вокруг коровы, хватались за ее впалые ребристые бока и громко плакали, спотыкаясь и падая через рытвины и кучи помета.
Лишь Санько шел молча, сторонкой, заложив руки в карманы и низко опустив порыжевшую от солнца косматую голову. Следом за ним вздымались клубочки коричневой пыли. Санько вечно взметал штанами пыль. Не потому, что быстро ходил, а просто штаны на нем были непомерно длинными: он всегда донашивал то, что давали его матери добрые люди. Правда, иногда Санько находил время засучить свои обтрепанные штаны и не поднимал дорожной пыли. Но таких отрадных минут на долю этого хлопца досталось немного… Сейчас Санько руками, глубоко засунутыми в карманы, старался как можно выше подтянуть штаны, чтобы они не пылили. Но Гриша знал, что друг его страдает не меньше, чем мать и сестры. Только он крепче характером и слез не любит.
Со всех дворов выходили люди и присоединялись к этому шествию, похожему на похоронную процессию. И теперь уже плакали не только Козолупиха с детьми, а все, кто шел за ними. Над Морочной, как завывание ветра в осеннюю непогоду, нарастал тяжелый надрывный стон.
— Смотри, внучок, — непривычно ласково сказал дед. — Смотри да запоминай…
* * *
Шел Гриша очень быстро. И все же отставал от деда. Широко размахивая перед собой левой рукой и наклонив голову вправо, тот привычно и легко отмеривал ровные широкие шаги. Грише то и дело приходилось догонять его бегом. И не удивительно: мало кто даже из взрослых мог не отстать от этого скорохода. Дед Конон ходил только быстро и терпеть не мог, когда человек тащился вразвалку: считал, что медленная ходьба развивает лень и сонливость.
Миновали голое ржавое болото, на котором ничего не растет и даже лягушки не квакают. По гати, сплетенной из лозы, прошли качающуюся зеленую трясину, еще на памяти Гриши бывшую заливом реки. А дед не проронил ни слова. Наконец перед ними открылась справа на высоком клину уже созревающая панская пшеница, а слева — бескрайняя Чертова дрягва.
Стоход — самая ленивая река Полесья.
Тихие, никогда не спешащие воды ее рождаются в дебрях сырых, угрюмых лесов, в глухомани лозняков да ольшаников и сходятся чуть приметными извилистыми ручейками. И малые, и большие притоки Стоход принимает молча, безучастно, как должное, как что-то обыденное и давным-давно знакомое. Ни говорка, ни всплеска, ни даже тихого плавного шелеста, обычного при слиянии двух потоков.
Обросшая высокими непролазными камышами да седыми косматыми лозами, речка будто вечно дремлет. Но кажется, что и сквозь дрему она к чему-то прислушивается, чего-то ждет, на что-то надеется…
В лесу она еще кое-как держится русла. А среди болот распадается на множество мелких рукавов, которые часто обрываются и образуют старицы и мелкие озера. Вода в них затягивается тиной, зарастает ряской. Со временем на поверхности, как налет плесени, появляется сочно-зеленый травяной покров, под которым из гниющих корней нарастает торф. Через год слой торфа становится таким плотным, что птицы ходят по нему свободно, как по обычному лугу.
Так образовалась и Чертова дрягва — болото, к которому подходили сейчас дед и внук.
Чертова дрягва лишь издали казалась огромным заплесневевшим озером, на самой середине которого мрел вечно окутанный дымкой маленький островок, тот самый грудок[6], на котором ясный пан сторговался с чертом. Но чем ближе подходили, тем больше Чертова дрягва напоминала обыкновенный заливной луг. Кажись, если б трава росла здесь повыше, можно было бы накосить не меньше сотни стогов хорошего, сочного сена.
Приманчиво это зеленое раздолье! Да коварна его красота: только аист может спокойно стоять на зыбком зеленом ковре, которым сверху прикрыта гнилая, хлюпкая трясина.
Заметив аиста на Чертовой дрягве, дед Конон сердито проворчал:
— Столько земли для прогулок у этой вонючей птицы, а человеку лопаты некуда воткнуть!..
Тощий, облинявший аист одиноко, как старый отшельник, брел по самой середине трясины. Вышагивал он важно, надменно. Время от времени останавливался. Всматривался во что-то под ногами. И нехотя, будто делал кому-то великое одолжение, запускал в болото свой полуметровый клюв. Поймав лягушонка, поднимал голову вверх и, щелкая клювом, отправлял добычу в свою ненасытную утробу. Долго стоял с высоко поднятой головой. На людей, проходящих по берегу болота, он смотрел с таким высокомерием, как ясновельможный пан на грязных лапотников, посмевших переступить порог его чистых светлых покоев.