Подниматься по служебной лестнице Шпильковскому мешало происхождение – он был из семьи земского врача, а врач, понятное дело, не принадлежал к пролетариату. Да и имя – Альберт – армейским чиновникам казалось уж больно буржуазным, а фамилия и вовсе подозрительной.
– Иду, – сказал старший военфельдшер, он протер заспанные глаза и уже быстро, по старой армейской привычке, оделся.
Мужик в униформе провел Шпильковского из недавно сколоченного барака, который все еще пах сырым деревом, на улицу, где лежал свежий снег. За мужчинами, всхлипывая и вздрагивая всем телом, засеменила женщина. Альберт Валерьянович украдкой глянул на нее. На вид ей было лет тридцать пять – сорок. У нее было круглое с ярко-розовыми щеками лицо, большие голубые глаза, светлые волосы, которые она укрывала шерстяным платком. Платок придерживала руками, грубыми, красными. Это свидетельствовало о том, что ее руки привыкли работать на холоде, скорей всего, в холодной воде. «Рыбачка», – предположил военфельдшер.
По протоптанной в снегу тропинке мужчины и женщина прошли к замку. Известный еще со Средневековья, он и сейчас выглядел строгим и довольно грозным: массивные каменные стены, устремляющиеся далеко ввысь остроконечные башни. Убыстряя шаг, мужик в униформе двинулся вдоль стены, и, наконец, все трое оказались около массивной и низкой двери кирпичной пристройки. Все окна этого сооружения были узкими и зарешеченными, а из одного струился бледный свет.
Мужик жестом показал, куда идти, и открыл чрезвычайно скрипучую, обитую железом дощатую дверь. Рукой он показал – мол, давай, заходи сюда.
Через нее в пристройку можно было войти, только согнувшись почти пополам. Шпильковский понял: от него хотят, чтобы он вошел первым. Военфельдшер отвесил поклон и очутился в коридоре, тускло освещенном электрическим светом. По его сторонам виднелись четыре двери и дверь в конце коридора. Именно туда мужик в униформе повел Шпильковского и рыдающую женщину.
В пристройке к замку находилось не то карантинное помещение, не то местный лазарет. Двери и стены там были выкрашены белой краской, а в главном кабинете в конце коридора, – первое, что бросилось в глаза фельдшеру, – стоял медицинский шкафчик времен Российской империи и сейф той же эпохи для хранения спирта, – точно такой же находился в приемном кабинете у отца Шпильковского. Ведь мужики, которых Валерьян Анатольевич лечил в Вятском крае, славились своей суровостью и были охочие на выпивку. В таком сейфе у отца еще хранился морфий, хотя земским врачам его не выдавали, отец умел доставать его полулегальным способом, потому что спирт все-таки менее действенное обезболивающее, чем морфий. Многие лекарства помогали закупать местные купцы. Помощь медицине они считали делом достойным и охотно сами навещали отца, чтобы вручить ему пачку ассигнаций.
– Ты, Валерьян, – говорил богатый торговец мехами, – если будешь давать эти лекарства жене генерал-губернатора, намекни, что купил его на средства купца Соковнина.
– Конечно, конечно, Степан Андреевич, – улыбался отец.
Эти картины из прошлого, казавшегося теперь уже недосягаемо далеким, пронеслись перед взором Шпильковского… А вот и свидетельства нового времени – на стене в массивной золоченой раме висел портрет сурового человека с усами, бровями «домиком» и пронзительным взглядом. Это был верховный главнокомандующий Финляндии Карл Густав Эмиль Маннергейм, бывший генерал-лейтенант русской армии. На противоположной стене находилась физическая карта Аландских островов со всеми, даже самыми крохотными населенными пунктами. Островов в архипелаге – тысячи. Это самое большое скопление островов на Земле, поэтому карта очень напоминала изображение далекой неправильной галактики.
Под картой стоял младший офицер с деревянной кобурой на боку, явно призванный из запаса – рыжие с сединой усы и борода, глаза, обрамленные паутиной морщин, и красный нос с шелушащейся кожей свидетельствовали, что человек уже прожил половину своей жизни, в течение которой не упускал случая для обильного возлияния.
На столе перед офицером стояла миска с водой, он смачивал в ней кусок марлевой ткани и прикладывал ко лбу мальчика, который лежал на железной кушетке под портретом Маннергейма. Шпильковский понял, что именно ради этого подростка, которому на вид можно было дать лет тринадцать-четырнадцать, его разбудили среди ночи и привели сюда, в убогую местную санчасть. Мальчик был чрезвычайно бледен, осунувшийся, он лежал без сознания с закрытыми глазами.
Старший военфельдшер быстро подошел к больному, осмотрел его, прикоснулся ладонью ко лбу. У подростка была повышенная температура, но, как отметил про себя Шпильковский, она не была угрожающе высокой. Военфельдшер проверил пульс мальчика. Пульс прощупывался неплохо, хотя и не очень отчетливо, и казался учащенным. Молодой организм явно сопротивлялся пока еще неизвестной Шпильковскому болезни. В шкафчике военфельдшер поискал нашатырь, но его не оказалось, правда, там он нашел флакон с нюхательными солями. Альберт Валерьянович откупорил его – запах был довольно резкий, но не очень сильный. Военфельдшер поднес открытый флакон к носу подростка, однако это не подействовало. Тогда Шпильковский похлопал мальчика по щекам, никакого эффекта это не дало – только еще громче зарыдала женщина.
– Тихо, тихо… Попрошу без нервов, – проговорил скорей себе, чем ей, Шпильковский.
В шкафчике он заметил стародавний стетоскоп – деревянную трубку с небольшими раструбами на концах, быстро задрал на больном холщовую рубаху, приложил к его груди стетоскоп. Внимательно прослушал дыхание. Легкие были чистыми.
– Ну, и что же случилось с этим молодым человеком? – спросил Альберт Валерьянович, привычно подняв брови.
Никто в кабинете его вопрос не понял. Тогда военфельдшер попытался объяснить жестами, показал руками на лицо, грудь, живот мальчика, мол, где у него что болело. Женщина вроде догадалась, о чем спрашивал медик, схватила себя за горло, высунула язык, замотала головой и снова сильно завыла.
– Что вы говорите, горло болело? – нахмурился Шпильковский, – или, черт побери, он хотел повеситься?
Альберт Валерьянович еще раз глянул на шею подростка – характерных ран от веревки не наблюдалось.
– И что же с его горлом?
Мужик, который привел медика в эту санчасть, начал что-то говорить по-своему и при этом тормошить женщину, та зарыдала еще отчаянней.
Альберт Валерьянович видел, что взаимопонимания не было совершенно никакого.
Мужик отошел от женщины и что-то сказал приказным тоном рыжебородому офицеру. В ответ тот смешно козырнул, приложив ладонь к натянутой на самые брови пилотке, и, переваливаясь с ноги на ногу, быстрым шагом вышел в коридор.
Буквально через пару минут скрипнула дверь, раздались отрывистые слова. Затем рыжебородый, угрожая револьвером, привел в смотровой кабинет странного вида красноармейца. Шинель – рваная, без нашивок, вместо галифе – растянутые шерстяные штаны серого цвета, на одной ноге финский сапог пьекс с загнутыми носами для лыж, на другой – черный дамский сапог большого размера с отломанным каблуком.
– Здравия желаю, – сказал красноармеец, обращаясь к Шпильковскому.
Военфельдшер оторвал взгляд от больного и поднял глаза на вошедших.
– Здравия желаю! – ответил Альберт Валерьянович, с любопытством разглядывая красноармейца.
– Батальонный комиссар Самуил Стайнкукер.
– Старший военфельдшер Альберт Шпильковский…
Мужик в униформе мышиного цвета резким возгласом прервал взаимное представление командиров Рабоче-Крестьянской Красной Армии.
– Он хочет, чтобы я переводил, – произнес Стайнкукер.
– Если вы понимаете этот дикий диалект, то милости просим, – проговорил старший военфельдшер. – Моего знания немецкого совершенно недостаточно, чтобы уловить хоть слово из этого перекрученного шведского.
– Ну, моя специализация – скандинавские языки, и я поймал себя на мысли, что скорее понимаю этих людей, чем нет, – усмехнулся Стайнкукер.