— Видишь, Фишл, она стыдится, на то невеста, — сказал он жениху, чтобы нарушить его простодушное молчание. — Таковы женщины.
Но так как торг между матерью и дочерью стал слишком затягиваться и дочь при этом все не двигалась с места, Копл-шамес произнес свое веское слово.
— Ну, невестушка, ты что ж, не хочешь уважить гостя? — спросил он шутливо. — Это тебе не к лицу, Иохевед.
Шамес назвал ее не Йохвед, но полным именем на святом языке — Иохевед, как будто бы он уже призывал ее на торжественную церемонию, на подписание тноим. Но это не произвело впечатления на девицу, и она не сдвинулась с места. Покачивая короткой ногой, которая не доставала до пола, она только злобно пялилась по сторонам, ни слова не говоря в ответ на разговоры о деле. Копл-шамес больше не мог выносить злобного молчания старой девы и заговорил с ней сурово, совсем не так, как обычно говорят с невестами.
— Можно подумать, что ты вчера родилась, девица, — напомнил он ей на глазах жениха о ее возрасте. — Не будь дурой и подойди к столу.
Вдова по-мужски сурово посмотрела на дочь и покачала головой в знак того, что она согласна с каждым словом Копла-шамеса. Поскольку Йохвед и на это не ответила, продолжая злобно пялиться и молчать, Копл-шамес потерял терпение и начал злиться на нее, как будто он был не шадхен, а родной отец невесты.
— Лемел-козел, — назвал он ее именем общинного козла, погибшего во время наводнения, — хватит упрямиться, Слезь с лавки и подойди к столу, тебе говорят!
На этот раз девица подчинилась. Она встала с лавки, но вместо того, чтобы подойти к столу, быстро заковыляла в сторону клети и разрыдалась на пороге. Сколько мать ни убеждала ее образумиться, говоря, что она упускает последнюю возможность, потому что больше никогда не выпадет ей такого подарка судьбы в ее возрасте и положении, дочь не поддавалась на уговоры.
— Мама, а если мне от него худо, — говорила она, плача, — если меня от него тошнит…
Копл-шамес потянул Фишла за рукав, выплюнул окурок папиросы, затем злобно сплюнул на пол.
— Не иначе как девку сглазили, не про кого из еврейских дочерей не будь сказано, по-другому этого не объяснишь, — сказал он вдове.
Еще резче по адресу Йохвед выразился шамес, когда за ними закрылась дверь.
— Позвали паршивого в миньян, он и зазнался, — заключил Копл в гневе.
Фишл Майданикер тяжело и степенно ступал за шамесом своими подкованными сапогами и сам признавал свой позор.
— Они меня не хотят, — печально бормотал он, — никто меня не хочет…
Когда раввин, лучшие обыватели и их благочестивые супруги потеряли надежду найти суженую для холостого побродяги, молодые долинецкие перелицовщики взяли дело в свои руки и решили сами оженить Фишла Майданикера.
Первым эта идея пришла в голову братьям-портным Шимену и Лейви, которых прозвали «колена», и как раз в святой день субботний, когда их товарищи-перелицовщики сидели у них дома и пили холодное пиво, закусывая твердым перченым горохом.
У молодых долинецких перелицовщиков уже вошло в обычай собираться по субботам в доме Шимена и Лейви с такой же регулярностью, с какой добрые люди читают по субботам, летом «Поучения отцов»[50], а зимой — «Благослови, душа моя»[51]. В их большой мастерской, где в честь субботы швейные машинки были укрыты скатертями, а крестьянские штаны и куртки — простынями, они рассаживались на длинных лавках вокруг накрытого раскройного стола и наслаждались пивом, горохом и компотом из слив, как будто справляли «шолем зохер»[52].
Вдова Эстер-Годес, мать Шимена и Лейви, была не слишком рада этим субботним сборищам в ее доме.
И не только потому, что ее сыновья со своими гостями говорили в святой день о всяких будничных вещах[53]: о сукне, о швейных машинках, о заказчиках, о ярмарках и базарах, но и потому, что они высмеивали всех добрых и благочестивых жителей Долинца, включая раввина и шойхета, распевали легкомысленные песенки, смеялись, шалили, устраивали всевозможные розыгрыши, шутки и проделки. Хуже того, к ее веселым сыновьям стучались в дом не только молодые подмастерья, но и девушки из семей ремесленников и даже молодухи, мужние жены, чьи мужья были в Америке или служили в солдатах. Считалось, что они ходят к дочерям Эстер-Годес днем в субботу потанцевать. Но Эстер-Годес отлично знала, что на уме у них не столько ее дочери, сколько сыновья. Лузгая семечки и щелкая орехи, гостьи отзывались смехом на каждое слово, сказанное парнями, и распевали вместе с ними любовные песенки. Парни, кроме того, любили встревать во всякие польки-мазурки, которые эти девушки танцевали шерочка с машерочкой, и эти, с позволения сказать, благочестивые жены не сильно противились такому «шатнезу»[54].
Лежа после субботнего чолнта[55] на своей вдовьей постели и усердно читая на «ивре-тайч»[56] набранные мелким затертыми буквами истории о праотцах и праматерях, чудные притчи и богобоязненные речи рабейну Бехая и других святых людей[57], вдова Эстер-Годес не могла долго выносить дикие песни парней и легкомысленный смех девиц в соседней комнате. Еще не старая, средних лет, смуглая, черноглазая, пухлая и женственная, она, эта вдова портного Биньомина, была очень набожна и полна страха перед Богом, Его Торой, праведниками и учеными людьми. И она трепетала, слыша, как ее сыновья со своей компанией оскверняют святые заповеди Торы и насмехаются над благочестивыми и богобоязненными людьми. Мать, безумно любящая своих детей-сирот, а особенно — двух своих «кадишей», Шимена и Лейви, ради которых она больше не вышла замуж, хотя овдовела очень молодой, она боялась, чтобы ее сыновья, не дай Бог, не навлекли на себя какого-нибудь несчастья, не обожглись, играя с огнем, то есть высмеивая людей праведных и ученых.
— Шимен, Лейви, — взывала она со своей вдовьей постели, — отец, мир праху его, пропадет, не дай Бог, из-за вас в преддверии ада[58].
Когда это не помогало, она переходила к более практическим предостережениям:
— Шимен, Лейви, мне ж перед людьми стыдно… Мне же глаза готовы выцарапать из-за этих распрекрасных суббот, которые вы устраиваете…
Но Шимена и Лейви не беспокоило ни то, что люди выцарапают матери глаза, ни то, что их отец пропадет на том свете в преддверии ада.
Преданные сыновья, стремящиеся скрасить матери ее вдовство, достать для нее, как говорится, тарелочку с неба, они, однако, ни за что не хотели уступить ей в том, что касалось благочестия и приличного поведения. Радость выплескивалась из них, рвалась наружу из их смуглых красивых молодых тел, из их кудрявых шевелюр, из их черных глаз и молочно-белых зубов. Они ни за что не хотели учить мудрые и строгие слова «Поучений отцов», как того желала их мать, а предпочитали проводить время в компании: пить пиво, петь, смеяться и озорничать. Их гости, перелицовщики, также не желали прекращать веселые сборища по субботам к досаде всех добрых и благочестивых людей в местечке.
У предприимчивых перелицовщиков не было ни капли почтения к хозяевам портновских мастерских, поскольку им, этим перелицовщикам, в отличие от портных-надомников, не нужно было приходить к хозяину и ждать, пока тот даст им работу; они сами скупали вещи у крестьян, сами их перешивали и сами продавали на ярмарках и рынках, причем не только в Долинце, но и во всех окрестных местечках, зашибая при этом хорошую деньгу. Из-за этого, а также из-за того, что им приходилось часто разъезжать по дорогам, останавливаясь на постоялых дворах и в шинках, эти мастеровые были довольно-таки распущенными парнями, привычными и к выпивке, и к фаршированным горлышкам и гусятине по будням. Они не слишком-то утруждали себя омовениями рук и благословениями[59], а иногда, когда на минху и майрев было мало времени, они даже наскоро комкали молитвы. Также, наслушавшись в поездках разных анекдотов, скабрезностей и легкомысленных песенок, перелицовщики привыкли легко относиться к женщинам. Бесшабашнее всех были братья Шимен и Лейви. Хоть и моложе других перелицовщиков, еще неженатые, братья были сами себе хозяева, работали на нескольких швейных машинках, которые их отец-портной оставил им в наследство, и славились как большие ловкачи и рвачи среди продавцов перелицованной одежды на ярмарках и базарах. У братьев были смазливые физиономии и язык без костей, своими шутками и прибаутками они привлекали к своей палатке молодых крестьян, а еще больше — крестьянских девок и молодух, с которыми заигрывали, пока те примеряли кофточки и жакетки. После каждой ярмарки, на которых им везло все больше и больше, они все короче подстригали свои юношеские бородки, так что со временем от этих бородок ничего не осталось, кроме иссиня-черных пятен на щеках.