Евдокия плакала. Поглядывала из-под платка на вековечные, могучие сосны, заметенные снегом, на белые березы, уходившие бог знает в какую даль, а слезы катились и катились. Сестры успокаивали ее:
— Кто знает, Евдокиюшка, как дело обернется. Да и сынок у тебя есть, Алешенька. Сын матери всегда заступник.
Слезы вытирала бывшая царица насухо злой рукой, думала: «Да, сын, сын, сынок… Вызволит из немилости. Время покажет».
Крестилась. Ехали дальше. И опять сосны да ели заснеженные, страшные, как чернецы в длинных рясах у кладбищенских ворот. И закипали опять слезы:
— Завезут, завезут за монастырские стены каменные, высокие, и оттуда не докричишься ни до Алешеньки, ни до братьев, ни до сестер… Горе мне, горе…
Опускала голову низко. Братья, глядя на нее, тоже склоняли головы:
— Видно, отошло счастье. Другие наперед выйдут. Другие!
В душах поднималось такое — не дай господь и подумать. Лошади скользили по наледи, оступались.
— Ну, ну же! — кричали мужики. Соскакивали на дорогу, подталкивали плечами сани. Мучились на подъемах. Лошади падали. Ну а как уж под гору…
— И-эх! — гикнет мужик, и кони понесут вскачь.
А там опять затяжной подъем. От коней пар столбом. Мужики глотки надсаживают, хрипят. Трудна дорога, и снег валит, валит.
Но вот солнце выглянуло из-за низких туч. Заиграл снег на соснах, на елях. Все вокруг, как радугой, осветилось в семь цветов. С ветки на ветку через дорогу белочка прыгнула. Да не долетела, упала, побежала по снежной замяти. Хвостик рыжий торчит кверху, мотается. Засмеялась сестрица Марья, что рядом с Евдокией сидела, а лицо у нее белое да румяное, как наливное яблочко. Глаза сияют.
— Смотри, смотри, сестра!
И в другой раз засмеялась. Евдокия смахнула слезы, развеселилась. С лица тень сбежала, краска на щеках выступила Вспомнила, как теремная мамка говорила: «Авось да небось, что там еще будет. Лета твои молодые».
Драгун подъехал посмотреть, чему бывшая царица радуется. Причины вроде нет. От него пахнуло табачным дымом да водочным перегаром. Глаза серые, настороженные под заиндевелыми бровями. Глядит волком.
И Евдокия поперхнулась смехом, ушла лицом в платок Так и ехала — то слезы, тоска, хоть в голос кричи, то вдруг забрезжит надежда, как слабый огонек, но светит все же и на него можно выйти. Боялась Евдокия монастыря. Кресты, камни, толстые стены. Глухо за каменными громадами. Ворота запрут со скрежетом. И все… Знала: не первая она из великих хором в монастырь едет. Бывало такое и раньше. Сколько их, новообращенных монахинь, укутанных в черное, головой билось о каменные стены, рвало волосы, звало из-за монастырских решеток, кричало, да не докричалось? Никому не ведомо, погосты монастырские о том лишь знают. Царский венец камнями усыпан драгоценными, горит и сверкает, но, на голову его надевая, получаешь не одни радости. Страшно. Ох, страшно…
При въезде в монастырь бывшую царицу настоятельница встретила. Кланялась низко. Из возка под ручки вывела. Дорожку ковровую Евдокии постелили под ножки, в келью привели, а там тепло, лампады тихо мерцают под дорогими, в золотых окладах, иконами, сладко пахнет ладаном. Покойно. И хотя назвали ее старицей Еленой, черных одежд не надели и грубой веревкой не подпоясали.
В церковь повели Евдокию с великим почтением за сукнами. Четыре черницы вокруг на палках алые полотнища несли, чтобы старицу Елену от глаза чужого, недоброго уберечь.
Ступала бывшая царица в золоченых сапожках по певучему снегу, думала: «А настоятельница приветлива, хоть лицом и сурова. Я-то думала, хуже будет».
Над головой колокол торжественно пел. В церковь вошли, старицу Елену провели вперед, на первое место. И все с поклоном, с почтением.
Помолились. И служба коротка. Подумали, видать, — старица Елена-то с дороги. Будет время — свое выстоит перед иконами. А сейчас и отдохнуть надо. Поберегли.
В келью вернулись тем же путем, и опять черницы шли по сторонам с красными сукнами. В келье накрыт стол. А на столе блюда да чашки не хуже, чем в царском тереме. Настоятельница пригласила к столу. Лбы перекрестив, сели. Разговору за столом мало, но оно и хорошо, по обычаю православному. И так все истово, покойно.
Жить бы Евдокии смиренно в монастыре, молиться тихо, гулять по соседней сказочной красоты роще, но нет. Страсти человеческие велики и необузданны.
Уехали провожавшие бывшую царицу в Суздаль, ускакали братья, укатили веселые сестры. Марья на прощание платочком пестреньким махнула, засмеялась. Кони рванули, и все закрыло искристой снеговой взметью.
Старица Елена медленно поднималась по каменным ступеням в келью. И хоть вверх вели ступени, а казалось бывшей царице, спускается она в глубокий подвал, такой, из которого и выхода нет, и будто бы даже в лицо дышало подвальной, могильной сыростью. Затылком чувствовала: вот-вот грохнет за спиной тяжелая плита и навсегда затворится.
Вошла в келью. Глянула в окошко. Окошечко маленькое, в толстой стене. И свет белый крест-накрест перечеркнут решеткой ржавой. За решеткой лес и дорога, уходящая вдаль. По дороге тройка скачет, что сестер увозит. И все дальше, дальше, а там и скрылась…
Упала бывшая царица на каменные плиты, закричала, заломила руки. Пришло то, чего так боялась. Закрылись ворота, отгородив от мира, заслонили от глаз людских замшелые камни.
Привстала Евдокия на колени, поползла к иконам.
— Помогите! — крикнула. Но иконы молчали.
И еще крикнула:
— Спасите!
Но темные доски безмолвствовали. Завыла Евдокия, запричитала. Головой в стену ударилась, упала.
Все вспомнила в ту ночь старица Елена. И как венчали с Петром — царем российским, как дрожала у нее в руке тоненькая свечечка теплая, скользила в пальцах. Как согнулись боярские спины, когда она вышла на крыльцо к народу. Головы поникли, как рожь под ветром.
В уши шепоток братца Ивана Лопухина, старшего, влез: «Человек к тебе будет приходить. Ты ему верь. Письмецо принесет или слово скажет. Петр не вечен. Алексей, сын твой, на смену ему придет. Дождемся».
Лицо братца придвинулось, глаза смотрели остро: «Погоди, дождемся». Борода тряслась.
И уже перед глазами улыбка князя Меншикова. Косая, злая. Приехал он к Евдокии объявить о приказе царя следовать ей в суздальский Покровский монастырь. «А ежели ослушаться, матушка, изволишь, указал царь, водворить в ту обитель силой». Поклонился, зубы блеснули.
Мамки, тетки вокруг, дворовые люди да два-три боярина худых, что возле ее двора ютились, только ахнули. Карлица любимая, что в ногах кувыркалась, сморщила лицо, заплакала, заскулила, как собака, выбитая пинком со двора.
Меншиков непочтительно крутнулся и вышел, стуча каблуками, словно в кабаке…
— Погоди, — прошептала старица Елена, — ужо Алешенька воздаст тебе. Воздаст!
Кусала губы старица Елена, грызла пальцы. Не было в ее сердце смирения. Видения одно мстительнее другого проходили перед ней. Каталась по келье в тоске.
Утром поднялась с камней, обвязалась платком туго, пошла в церковь. Шла прямо. Ноги ставила, как деревянные. Молилась, поклоны клала, касаясь лбом пола, а на глазах ни слезинки. Высохли глаза. Какую молитву читала, что просила у бога — никто не слышал. Вышла из церкви, лицо застывшее. Настоятельница заговорила с ней, но старица только губы плотнее сжала. Руки у груди, лицо бледно.
— Богу молюсь, — сказала, — за грехи наши. Прошла мимо.
Через неделю человек к ней заглянул, посланный братом. Пришел незаметно. Встал у церкви, помолился на сверкающие кресты. На человеке лапти, котомка за плечами, шапка на голове рваная. Странник? Нет, глаза выдавали, что ждет он кого-то. Взгляд по двору шарил. И дождался, кого хотел. К церкви шла старица Елена. Человек к ней кинулся, кланяясь. Шепнул что-то обмерзшими губами. Старица взглянула на него строго, сказала:
— Пройди в келью мою. Скажи, я велела.
Ушел гость в тот же день. Вышел за монастырские ворота и зашагал в сторону Москвы.