Так завязался черный клубок.
Далеко от Москвы до Суздаля, и трудна дорога. Но все же пробирались по ней люди. Письма носили, слова передавали тайные. Письма те не чернилами написаны — желчью. И Алешеньке письма носили. И верила, верила старица Елена: придет время — отомстится за ее страдания и слезы, царицей она при сыне сядет, и вновь венец царский на ее голове воссияет. Братья помогут, иные люди, что старине любезной приверженцы. Есть такие, и они не выдадут.
Ходили, ходили люди между Суздалем и Москвой. Таились по оврагам, по чащобам, укрывались от драгун царских, но ходили…
Да такое угадать Петру Андреевичу не так уж и сложно было. Знаком он был с Федором Лопухиным — отцом бывшей царицы. Когда Евдокию замуж за царя Петра выдавали, на свадьбе гулял Федор Лопухин и от радости не знал, как встать, кому поклониться. Глаза пучились, глядючи на молодого царя. В мыслях Федор уже у трона стоял первым, по правую руку от царя. И бороду задирал выше головы Лопухин-старший. Пил вино, а хмеля не чувствовал. Хмельнее вина мечты были. Но мечты разлетелись, как туман, сдутый ветром. Петр сослал Евдокию в монастырь.
«Разве такое Федор Лопухин простить мог? — думал Петр Андреевич, поспешая в карете по указу царя в Вену, — нет, куда там…»
В оконце кареты лепило снегом, начиналась метель…
Лепило снегом и в оконце кельи старицы Елены в далеком Суздале. Но снег не мокрый, не тирольский, что кашей липнет к стеклу, а сухой, колючий, игольчатый. Ложился на монастырские стены шапками, нависал карнизами так, что монашки ходить у стен опасались. Упадет такая шапка, оземь ахнет, будто ударит пушка. Монашка старая, согнутая пополам, попала под такой обвал — едва отходили.
Стучится, стучится снег в оконце кельи, шуршит, течет и так бьется в свод, что и свету не видно. Темно в келье, словно в могиле. Лихо, ох, лихо в такую зиму сидеть за обмерзшим оконцем. Плакала старица Елена, просила настоятельницу, чтобы счистили снег. Настоятельница головой поначалу покивала неодобрительно — что в оконце-то пялиться, — но все же приказала просьбу старицы выполнить.
А зима лютовала. Стены монастырские обросли инеем, как белой шубой. Воронье и птица помельче от холода в трубы печные забивались. Поутру с криком, шумом поднимается стая, закружит над собором, сажа летит хлопьями. Монашки задирали головы, крестились: не черти ли то из преисподней, кострами адовыми прокопченные?
Старицу Елену, как вести в собор, кутали в две шубы, и все же, пока стоит на молитве, на холодных плитах ноги зайдутся. Идет из церкви по заваленному снегом двору, роняет слезы. Ножки у старицы холеные, к ледяным колдобинам да снежным ямам непривычные, вот и падают слезы.
Настоятельница относила то не к мирским невзгодам, а к божественному и, умиляясь, велела ухаживать за старицей заботливее.
— Слышь, Евлампия, — говорила монашке, приглядывавшей за Еленой, — ты все больше с поклоном к ней, мяконько. Вишь как богу-то она служит. Из церкви со слезами идет.
Лицом кисла настоятельница от умиления, губы гузкой куриной складывала, глаза щурила, словно на яркий свет глядела. Потеплела настоятельница к старице Елене еще заметнее, как прислали той из деревень ее столовый оброк. Возы пришли нагруженные медом, птицей, мясом, рыбой, грибами да ягодой. О том братцы побеспокоились. Мясо как мраморное, в белых тонких прослойках жира, откормленная птица, рыба из лучших прудов.
Старица вышла к обозу, мужики попадали на колени. Подбежал, скрипя лаптями по снегу, управитель, пригнавший обоз, и тоже бухнулся в ноги. Спросил, не поднимая головы:
— Прикажет ли матушка расшпилить возы?
Старица обоз взглядом окинула. Возы стояли нагруженные высоко. Вокруг по снегу воронье ходило, приглядывалось — может, что перепадет.
Старица на мужиков взглянула. Бороды косматые, армяки рваные. Подумала: «Не разбогатели, видать, без меня. Братцы, знать, — решила Елена, — столовый оброк прислали, но и себя не забыли. Упряжь на лошадях веревочная. Да и рвань одна, узлы. Мужикам-то полегче должно было стать, как я со дворца Преображенского съехала. То, что нынче привезли, — щепоть в сравнении с тем, что в Преображенское ставили. Да… Лютуют братцы, видать».
Но Елена и слова в упрек братьям не передала. Понимала: не время сердить родню.
Управитель все топтался на коленях. Матерился про себя — под коленками-то лед. Старица наконец сказала:
— Встань, Иван.
И велела пять возов настоятельнице отдать, а оставшееся сложить в отведенную для нее монастырем камору. Ушла в келью.
С оброком столовым прислано было Елене письмецо. Разворачивала Елена вчетверо сложенный желтый листок и волновалась. Давно уже слова от братцев не получала.
В письме говорилось, что Алешенька уехал за границу и от отца скрылся. Где он сейчас, никто не знает. Елена растерянно откинулась на стуле и хотела было уже закричать в голос, но сдержалась.
Братцы писали, что от отъезда царевича перемен надо ждать, и перемен к лучшему. У старицы Елены лицо вытянулось: каких перемен ждать? Недогадлива была. Перечитала письмо, шлепая губами, и уразумела одно: письмо писано весело, с большой надеждой, с радостью.
В тот же день отписала бывшая царица братцам, чтобы пояснили об отъезде Алешеньки вразумительно. Но все же радость братцев силы ей придала, и ходить она стала веселее.
Как-то после молитвы осторожненько намекнула Елена настоятельнице: мол, весть имеет верную, что сын Алешенька возвышается. Настоятельница слова те выслушала молча, не моргнув глазом. Но голос у нее подобрел еще больше, словно горло смазала маслом.
Старица Елена, приметив перемену ту, попросила настоятельницу, чтобы к ней в келью беспрепятственно допускали гостей, какие в монастырь на богомолье приезжают. Настоятельница согласие дала. Подумала: «Может, власть за то не похвалит, да где она, власть-то? Неведомо. Еще и так выйдет, что старица Елена самой большой властью и станет».
В церкви на другой день пригляделась к Елене. Та стояла прямая, как свеча, голову держала высоко. «Да, — подумала настоятельниц:,— так сирые и обиженные не стоят».
Как-то в сумерках зашла она в келью старицы Елены; сели под образа, тихо заговорили. Сложна-де людская жизнь. Уж она и мнет, и крутит, и ломает, а все выходит — кому что суждено, от того не уйти.
— А может, погадать? — сказала настоятельница вопросительно.
— Грех-то какой! — Елена руками всплеснула. Настоятельница резонно возразила:
— Гадание не грех. Вот если ворожба — то истинно греховное занятие. А так, на бобах раскинуть, — зазорного ничего нет. И деды наши бобы разводили и через то, бывало, великие дела для церкви совершали.
Заметила, что есть в монастыре черница, которая через бобы судьбу человеческую читает, как книгу. Елена загорелась:
— Позови, матушка.
Пришла черница, согнутая чуть не до полу, села, на платок шелковый бобы разноцветные высыпала и рукой сухой, изломанной, как куриная лапа, быстро-быстро бобы смешала. Тряхнула платок за уголочек, и бобы — странно и страшно — легли звездой. А один, самый крупный, в сторону отвалился. За ним и еще несколько — помельче и не такие яркие — откатились.
Черница со значением посмотрела на Елену, заговорила:
— Истинно глаголю тебе: самый лютый твой враг вот-вот уйдет, прахом рассыплется. За ним помельче люди, что на пути твоем стоят, развеются по всем сторонам. Счастье тебе будет, и счастье сын твой тебе несет. Вижу, вижу, как идет он…
От речей тех старица Елена сомлела. Настоятельница рукой махнула чернице:
— Иди, иди уж… Напугала.
Елене в лицо настоятельница брызнула святой водой. Та открыла глаза. Переглянулись, и настоятельница подумала: «Нет, не зря я разрешила гостям в келье бывшую царицу навещать».
Гости к старице похаживать стали частенько. Сидят смирно. Слушают. Старица говорила темно. Имя Петра не поминала. Жалела все больше о доброй старине. Выходило так: перемен сейчас много, но к хорошему ли они ведут? Раньше и дети родителей почитали, и холопы непрекословно слушались. Смирные были люди. А сейчас и сын отцу дерзит, и холоп на сторону смотрит, да, того и гляди, заведется какой-нибудь Стенька Разин и пойдет сшибать головы. Не лучше ли новины те порушить да вернуться к старому? Гости кивали. Житье и вправду было не сладкое. Деревеньки обнищали. Москва налогами непомерными задавила. Дворянских сынов в службу берут. И никуда не денешься: царев указ на то есть, против ничего скажешь — сломают. Такое было.