В результате непонятного замысла природы небо над головой было цвета грязной подкладочной ваты. Лишь на самом горизонте в этот рассветный час держалась отрешенной синевы полоска. Снизу в полоску вгрызался хаос лиственничных вершин – смысл, назначение этого хаоса не суждено разгадать цивилизованному человеку, сколько бы он ни старался.
Груды земли по краям золотоносного полигона, залепленные пещерной грязью бульдозеры, с задранными вверх сверкающими ножами, и сам полигон – гладкая равнина мокрой земли – дополняли невеселую декорацию мест, где моют золото, желтый презренный металл.
Лев Бебенин, контрабасист из бродячей эстрадной труппы, которую собрал по весям и городам предприимчивый человек Леня Химушев, шел через полигон, рассчитывая кратким путем выбраться к речке. Направление вчера вечером указал известный абориген Ваня Не Пролей Капельки. Он же, придя в человеческое состояние души, принес в гостиницу резиновые сапоги. Все остальное, необходимое для рыбалки, Бебенин возил с собой.
Причин, которые заставили его подняться в такую рань, было две: во–первых, директор прииска, однофамилец знаменитого гонщика Омара Пхакадзе, запретил выступление труппы до субботнего дня, во–вторых, контрабасист Бебенин, несмотря на богемную жизнь, был рыбаком. Итак, он шел и насвистывал мелодию «Оскорбленный закат» джазового болгарина Карадимчева.
Ночью прошел дождь. Раскисшая земля чавкала под сапогами. Вначале это была «торфа», как ее здесь называли с ударением на последнем слоге, – бесплодная верхняя шкура земли. Под торфой лежали «пески», они–то и содержали золото. Пески сгребали в циклопические груды, чтобы промыть грохочущей установкой, извлечь из земельных тонн граммы драгматериала.
Он пересекал полигон, думая, как бы скорее добраться до речки. В Сибири множество рыбы. Сведения из заголовков газет. В руке он нес чешское фиберглассовое удилище и швейцарскую сумку. В сумке лежали катушки лучшей в мире японской лески, набор лучших в мире шведских крючков и набор лучших в мире мормышек, которые изготовляют и продают у магазина «Рыболов–спортсмен» на Таганке родившиеся до Аксакова деды. Лева Бебенин любил классные вещи и знал в них толк.
Грязная подкладочная вата расползлась на мгновение, из просвета высветился желтый косой луч, и в то же время в стороне, чуть впереди и справа, рядом с лужей воды, что–то тускло блеснуло. Он замер, как на поклевке; еще не успев что–либо осознать, даже скосить в ту сторону взгляд, по смутному всплеску души понял, что нашел самородок.
Он не в первый раз выезжал с Леней Химушевым в золотую Сибирь и был знаком с приисковым фольклором.
Втянув голову в плечи, он медленно оглянулся. Полигон был пуст и тих, как тихи бывают в утренние часы улицы города или цехи завода, грохочущие работой места. На дальних грудах земли, расположенные цепью, щерились металлическими челюстями бульдозеры. Окна кабин были темны.
Самородок лежал в намытой дождем коричневой жиже, и та его грань, что сверкнула, была срезана наискосок бульдозерным ножом, а может, перехвачена траком.
Он оглянулся еще раз. Ему показалось, что за темным стеклом одной из бульдозерных кабин сидит и смотрит на него наблюдатель. Из–за груд песка торчали головы в темных шапках. Он нагнулся и схватил самородок. Но мерзлая глыба земли самородок не отпускала. Он несколько раз пнул по самородку литым носком пудового сапога. Самородок вывалился вместе с налипшим к нему грунтом, и в образовавшейся ямке тотчас стала скапливаться мутная, самогонного цвета вода.
За полигоном, перевалив через гигантскую насыпь «торфы», в залитом соляркой и дизельным маслом кустарнике, Лев Бебенин с трудом отдышался. На сером от нездоровой ночной жизни лице его выступили капли пота, и вообще это лицо, губастое, украшенное идиотскими бачками, которые в тот год как раз вошли в моду среди определенного люда, было сейчас по–человечески растерянным, как у сильно озадаченного ребенка.
Лев Бебенин осмотрел самородок со всех сторон. Сам того не замечая, он держал его так,, что жилы вздулись на тыльной стороне ладони и побагровели основания ногтей. Самородок был большой. Около килограмма. На окатанных водой боках его кое–где жирно отблескивали вкрапления мутного кварца. Вообще же он вовсе не походил на то самое золото, и только пугающая тяжесть на ладони внушала и говорила, что…
2
Разглядывая самородок, Бебенин вдруг услышал крадущиеся, осторожные шаги. Он быстро сунул самородок под кусок дерна, вскочил и взбежал на насыпь торфов. Пуст был полигон. Он вернулся и снова услышал эти шаги. Он тщательно огляделся. И увидел в трех метрах от себя сломанную ольховую ветку, которая шаркала по ржавой бочке из–под солярки. Дико улыбаясь, он сунул самородок в швейцарскую сумку и напролом пошел через мокрые, растрепанные техникой кусты.
Он уткнулся в ручей, приток реки, на которой стоял прииск. Ручей был первозданно чист, если не считать нескольких консервных банок и бутылки «Спирт питьевой», надетой горлышком вниз на сухую ветку. Наискосок, через перекатик, торчал невысокий обрывчик с полянкой. Он перешел ручей и, обогнув кусты, вышел на эту полянку. На полянке имелись следы костра какого–то аккуратного человека. Отсюда Бебенин мог видеть свой след, который темной полосой выделялся на белесом от влаги кустарнике. Он машинально стал насвистывать мелодию Найла Хэфти «Невеселый Тэдди». Потом закурил.
И таково уж было устройство души контрабасиста Льва Бебенина, что недавнее ошеломление и недавний страх как–то отошли в сторону, стали замываться мелкими движениями мыслей, как замывается в бегущем ручье след сапога на песке. Недаром в своих кругах он числился под кличкой «Беба», взятой от фамилии и английского слова «бэби», что означает «дитя».
Самородок он мог сдать в золотоприемную кассу. Это он знал. Знал и цену.
В заводи хариус показал темную спинку, отсветил жестяным боком.
Без всякой связи, в вопиющем несоответствии с моментом, он вспомнил вдруг одного знакомого пианиста, у которого была обезьяна, макака–резус, по кличке Гриша. У этого пианиста рука от рождения была устроена так, что она точно ложилась на клавиши, если бы даже он играл, стоя на голове. Свою жизнь в искусстве, а также личную жизнь этот человек пропустил мимо, и осталась одна обезьяна и еще до странности нервная беззащитность, которая свойственна талантливым людям до конца их дней.
Обезьяна Гриша, видимо, все это знала, и потому, когда загулявший эстрадный люд вваливался в захламленную квартиру пианиста, обезьяна начинала кусать всех подряд. Потом она уходила в угол, косила печальным глазом на шумный стол и закрывала голову попонкой. Было принято звонить ночью по телефону.
– Можно Григория? – спрашивал голос очередной подученной дуры.
– Кого? – переспрашивал ошалевший от нездорового сна пианист.
– Ну, Гришу, макаку–резус. Спросите: он меня замуж возьмет?
– Нет, – тихо говорил хозяин и клал было трубку, но спохватывался на полдороге и дико орал в пластмассу: «Ду–у–ра!» В трубке слышался смех. В какой–то далекой телефонной будке был достигнут эффект веселья.
…Хариус развернулся, сделав крохотный водоворот наверху, ткнул носом мошку, и темная спинка его растворилась в темной воде, как будто и не было никогда. На том месте, где он ткнул мошку, остались еле приметные круги воды.
Из–за кустов, со стороны полигона, прыгнул влажный, холодный ветер. Кусты зашумели, и несколько ледяных капель упали Льву Бебенину на лицо. Вода покрылась черной рябью. Ватная пелена вверху разорвалась, и в середине ее образовался холодный зеленый просвет, похожий на рыбий глаз.
Далеко на прииске дробно затрещал тракторный пускач, и через мгновение взревел и заклокотал дизель.
И опять–таки далекий звук трактора слился с мелодией, которую играл чокнутый пианист в промежутке между сороковой сигаретой и второй рюмкой. Это была музыка, тут Бебенин мог поручиться, так как все–таки почти кончил училище по классу виолончели. Пианист редко ее играл, но всегда в таких случаях выходила соседка, женщина–инженер с какого–то завода, выгоняла всех, кто был в комнате пианиста, и открывала форточку. Пижоны ее боялись, боялся и Бебенин. Соседка, до того как стать инженером, прошла всю войну санитаркой. Тяжеловато было с ней спорить. Просто сказать, невозможно.