Сейчас ему стало жалко Адьку, такой он был весь невыспавшийся и вроде помятый, и потому Три Копейки выразил вслух сочувствие и заботу:
– Волосы у тебя, Адька, выгорели, как мочало. Ты голову прикрывай, а то вылезать начнут. Будешь путать, где голова, где пятка.
– Дьявол с ними, – хмуро сказал Адька– Мне пятки не меньше головы нужны.
– За границей способ нашли, – таинственно понизив голос, сообщил Три Копейки. – Для лысых. Продергивают тебе под лысиной нитки, а на них надевают пластмассовые волосы, точь–в–точь как при изготовлении швабры. Получается прическа без парикмахерской, любой цвет, цела до гроба.
Три Копейки покосился на яростно палящее солнце и черные точки коршунов в небе.
– Винца бы, – сказал он. – В жару хорошо. Иисус Христос слез с кресла и налил два стакана – с сухим вином для Адьки и крепленым мутно–бордовым портвейном для Трех Копеек.
Через час они спорили, положив локти на столик.
– Поймают, – говорил Адька. – Не может быть, чтоб тебя не поймали. Не может этого быть, потому что…
– Не может быть никогда, – уныло договорил Три Копейки. – Я, когда в браконьеры пошел, сразу на «Литературную газету» подписался. Хлестче всех о нас пишет. Читаю год – пишет, второй – пишет, я ловлю – они пишут. Соображаешь? Скучно читать, ей–богу.
– У нас на Амуре, – сказал Адька, – никакой инспекции. Лови сколько хочешь и чем хочешь.
– Не может быть, – твердо возразил Три Копейки. – Инспекция всюду есть.
– Не веришь? – удивился Адька. – Пойдем – подтвердят люди.
– Зачем ходить? – примирительно сказал Три Копейки. – Жарко. Давай лучше выпьем.
– Давай, – согласился Адька. – Я как про своего дружка – он на Амуре был, а сейчас здесь ошивается – вспомню, мне обязательно выпить надо, чтоб его не убить.
Три Копейки посмотрел на струю, которая лидась из бочки в стаканы, и вяло посоветовал:
– Лучше вино под рукой держи, Адик. Я твоего дружка знаю. Пенсионер, как все, только дурак: рыбу удочкой ловит. За что таких убивать?
– За идею, – сказал Адька.
– Он крепкий мужик. С затылка заходи, как решишься пристукнуть, – дружелюбно посоветовал Три Копейки.
Адька рассмеялся. Ему нравился этот вялый циник, с которым он познакомился на ночной реке при необычных обстоятельствах. Безалаберная и рисковая жизнь браконьера, как ему казалось, была в чем–то сродни его жизни – близостью ее к воде и земле, чуть большей, чем у среднего гражданина, повседневной опасностью.
– Вот пойду я в инспектора и изловлю тебя, – сказал он.
– Поймать ума не надо, – сказал Три Копейки. – Приезжают глупые люди и ловят. Потом уезжают. В инспекции только умный без нагана долго служит. Механика жизни, друг. Соблюдение взаимной видимости.
– Тоже мне механика, – пренебрежительно сказал Адька. – На одну рыбину пять человек. Трое ловят, двое охраняют.
– Не скажи–и, – вздохнул Три Копейки. – Не скажи–и.
– Пойду, – сказал Адька. – Отпускник должен перемещаться. Активный отдых – друг здоровья.
Три Копейки вышел на улицу и опять встал над обрывом. Привычная утренняя доза вина прогнала усталость. Три Копейки чувствовал себя человеком. Рыжая азовская степь парила невнятными миражами, древние коршуны кружились над древней землей, и над всем стоял он, коричневый человек в выгоревшей ковбойке – наследник древнегреческих береговых бандитов, турецких контрабандистов, разбойных казаков в горских бешметах и прочих вольных элементов от глубины веков до эпохи социализма с еще не изжитым наследием проклятого прошлого.
За стеной захрипел патефон: Иисус Христос закрутил на патефоне пластинку, напетую хриплым баритоном неведомого одессита:
Наложи мне, сестричка, повязку,
кроме раны, еще и на грудь,
чтобы сердце, забывшее ласку,
успокоилось как–нибудь…
Иисус Христос иногда жил в шоке войны, куда возвращала его боль в ноге, отрезанной двадцать лет назад. Солдатская инвалидная песня помогала забыть поля, где визжало железо, и запах госпитальных бинтов.
Три Копейки знал, что, когда Иисус крутит пластинку, в буфет заходить нельзя, и потому уселся на горячую потрескавшуюся глину. Палящий солнечный смерч опрокинул его на спину. Три Копейки прикрыл ладонью глаза и стал тихонько похрапывать: морщины разгладились, безвольно расслабились губы. Браконьер–профессионал исчез и превратился в кейфующего на воздухе подвыпившего человека.
Адька быстро пересек булыжную площадь. Спешить было некуда, но он еще не усвоил искусство шаркающего курортного променада.
Перед рыночным входом стоял галдеж. Толстые смуглые казачки в цветастых платьях задирали ноги в кузова пыльных грузовиков. Связанные за ноги куры в их руках прикрывали оранжевыми веками круглые ошалелые глаза. Из дверей столовой валил запах горящих котлет с томатной подливкой. Отцы семейств в соломенных шляпах несли редиску. Милиционер Яша Осетин, в голубой куртке и брюках дудочкой с малиновым кантом, постукивал пальцами по кобуре. На стоянке автобусов, идущих к морю, колыхалась двухсотголовая очередь. До моря было одиннадцать километров, а маломестный автобус ходил раз в сорок минут. Последние в очереди были обречены торчать тут до вечера. Но эта толпа состояла из стойких, видавших виды жителей больших городов, не имевших профсоюзных путевок.
Адька пришел на рынок. Под гофрированной крышей его было прохладно. Дощатые столы в обшарпанной зеленой краске уже опустели, в проходах валялись давленая ботва редиски, семечковая шелуха. Только рыбный ряд стойко держался. Полосатые крупные окуни, плотные лиманные щуки, судаки с оловянными глазами лежали на прилавках. Темные сомы меланхолично свешивали с прилавков китайские усики, из–под сазанов с недоуменно приоткрытыми ртами выглядывала запретная осетрина.
У рыбных груд стояли тетки из Замостья – браконьерской слободы. Тетки презрительно смотрели на бесстыжих курортниц в обтягивающих штанах и прозрачных кофточках. Они не зазывали и не упрашивали – знали себе цену. Весь Северный Кавказ валил в этот городок за рыбой. Не хочешь – ищи в магазинах. А в магазинах – прости, господь, чудеса южной торговли – пылились банки бычков в томате, соленая треска из мурманских вод и зеленая брынза с неизвестных пастбищ.
Адька прошелся вдоль ряда чугунных Тамерланов, остановился у единственного в рыбном ряду человеческого лица – белобрысого пацана лет пятнадцати – и выбрал себе судака средних размеров.
– Три рубля, – сказал пацан и безразлично покосился на белесые нитки облаков, зарождавшиеся в неведомой выси. Из–под зеленого стола вылезла белобрысая же с веснушчатым носом девчонка, стала разглядывать Адьку.
– Почему дорого? – спросил Адька. – Вчера такой полтора стоил.
– Такая сегодня установка, – твердым рыночным басом ответил пацан.
Адька щелкнул девчонку по носу и отдал трешник.
– Та подождите ж, я вам веревочку вдену, раз вы без кошелки, – уже по–человечески сказал пацан. – Марья, дай бечевку.
Девчонка нырнула под прилавок. Адька взял судака и пошел опять мимо теток–тамерланов, которые молча смотрели прямо перед собой, пережигая конкурентную зависть.
У каменных рыночных ворот сидел на бочке старичок с костылем в буклейной кепке, надвинутой на глаза. Из–под кепки выглядывали серая бородка и пронзительные молодые глаза. Это был вампир–старичок, законодатель рынка. Сам никогда ничем не торгуя, он единолично, какой–то мистической властью устанавливал цены, наплевав на все законы спроса и предложения. Впрочем, говорят, старичок этот функционировал только в летнее время, когда основная покупательская масса состояла из разобщенной текучей толпы приезжих. Сейчас он смотрел на Адьку и на купленного судака.
– Три рубля, дед, – сказал, проходя мимо, Адька. – Точно по твоей таксе.
– Иди, милый, иди домой, закусывай, – строго сказал старик.
Адька вышел на затененную акациями улицу. Очередь у стоянки автобусов к морю чуть–чуть рассосалась. Наиболее малодушные из хвоста расползались по домам, проклиная юг, жару и транспортные организации. Энергичные мужчины в майках образовали компактную массу у ларька, где продавалось вино.