Шоссе Ф-5 ведет на северо-запад, через Фризакк, Кириц, Перле-берг. Фольковскнй обоз свернул с него, вероятно, под Кирицем, направившись по Ф-103 до Прицвалька, а затем окольными путями (Триглиц, Локштедт, Путлиц, Зиггельков) до Пархима, до моста через Эльде, который тогда соединял и разъединял ад и рай, жизнь и смерть.
Сколько ты впоследствии, и весной тоже, ни ездила этой дорогой, тебе ни разу не удалось найти ничего знакомого. Человек быстро привыкает рассматривать пейзаж как пересеченную местность, а деревья и кустарники— как объекты, за которыми в случае необходимости можно укрыться. Может, потому-то дорога, на которую Нелли смотрела другими глазами, позднее казалась тебе незнакомой. Кстати, чем дальше к северу, тем она неблагоприятнее, ведь перелески, эти идеальные укрытия, встречаются реже и отступают от обочин.
Ленке (она, похоже, думает, что тогда не в пример нынешним дням «что-то происходило») сказано следующее: Если что и произошло, так это остановка внутреннего времени. Нелли подставляла свое лицо, свое тело, и люди, которых она встречала, и события падали в нее, точно мертвые птахи. Конечно, никто ее состояния не заметил, ведь она держалась сообразно обстоятельствам да и нет людям дела до чужой внутренней жизни, когда своя под угрозой.
Нелли сама себе стала неинтересна. Поскольку же связь с самой собою оборвана, все, что ей встречается, отсвечивает какой-то жутковатой нездешностью. Бесстрастный созерцатель, она отбрасывает на себя непроницаемую тень, развеять которую, как выяснится, труднее, чем быстрые бледные тени вражеских самолетов над головой.
То, что длится достаточно долго, получает право называться хроническим. Хронический конъюнктивит. Хроническая усталость. Хроническая тяга к грусти по вечерам. Хроническая трудовая повинность. (Жить полной жизнью, в смысле; полной трудов, — Ленка недоуменно пожимает плечами.)
Хроническая приверженность к мерцающему экрану. Три мужских лица, рядом, без особых примет, — греки. Заплечных дел мастера при свергнутом режиме. Говорят нечто новое: палачами они стали через пытки. На их шкуре опробовали те методы, которыми им предстояло терзать других. Когда, почти обезумев от боли, они желали только одного—сорвать со стены винтовку и с размаху ткнуть его в брюхо унтер-офицерика, который их лупцевал, — вот тогда они и сами поняли: все кончено, они готовы. Лишь у одного, не выдержавшего боли, «сломавшегося», вышвырнутого из армии, видны на лице следы невзгод. Жена одного из этих людей, распоряжавшихся зверствами, говорит (стоя в кухонном переднике на пороге дома, за спиной — сумрачный коридор, дверь в кухню, плита): Я знаю, он человек хороший. Вранье все это, что про него в газетах пишут.
Хроническая слепота. И ведь нельзя вопрос ставить вот так: Как они разделываются со своей совестью? — нет, он должен звучать по-иному: Каковы должны быть обстоятельства, приводящие к массовой потере совести? В эти дни — в конце января 1975 года — исполняется тридцать лет с тех пор, как советские войска освободили лагерь смерти Освенцим. Нелли, которая после удачной переправы через Эльде у Пархима, по всей вероятности, направляется по Ф-191 в сторону Нойштадт-Глеве, ведь все они думают у Бойценбурга перейти через Эльбу, — Нелли в конце апреля 1945 года еще слыхом не слыхала про Освенцим. 21 апреля охранники-эсэсовцы погнали 35 000 узников концлагеря Заксенхаузен в путь, который нынешние историки называют маршем смерти. По дороге в Мекленбург почти 10 000 заключенных были расстреляны конвоирами. Нел-лин обоз опережал эту колонну, тащившуюся по другим шоссе и проселкам, но в том же направлении. Она не видела ни одного из этих мертвецов, не знает, торопились ли жители городов и деревень, где они, наверно, лежали по обочинам дорог, или беженцы, находившие трупы, похоронить их или бросали непогребенными. Позже она видела уцелевших в том марше смерти. Первым же покойником был для нее сельхозрабочий Вильгельм Грунд.
Конечно, говорит господин Фольк, без потерь не обойтись. Грундам с их медлительной воловьей упряжкой приходилось отправляться в дорогу раньше всех. А штурмовая авиация с недавних пор начинала летать ни свет ни заря. Нелли, в сарае при лошадях, слышала близкие пулеметные очереди и жалась к стене. Лошади, не обученные превозмогать страх, вставали на дыбы. Конские копыта, конские животы у самых ее глаз. Она, вероятно, кричала, как все. Хоть кругом и твердили, что-де лошади почем зря людей не топчут, Нелли не сомневалась, что в нынешней жизни подобные правила недействительны. Эти-то лошади, не колеблясь, в два счета растопчут ее.
Внезапно от дверей сарая повеяло какой-то неестественной тишиной. И распространял ее не кто иной, как Герхард Грунд. Неллин ровесник, сын сельхозрабочего, правившего волами. Глянув ему в лицо, все умолкли. Потом он заговорил, странно чужим голосом: Мой отец. Что они сделали с моим отцом.
Без потерь не обойтись. Труп Вильгельма Грунда — пуля прошила навылет его грудь—Нелли не видела. Когда она вышла к проселку, его уже прикрыли одеялом. Впервые, своей смертью, Вильгельм Грунд задержал хозяйское предприятие, вместо того чтоб двигать его вперед. а продолжалась задержка минут тридцать, не больше. Могила, спешно вы-рытая для него на опушке леса, была совсем неглубока. Двое работников поляков перенесли туда тело на брезенте, почти волоча его по земле. Уж гроб-то он, поди, как-никак заслужил, прошептала госпожа Грунд. Госпожа Фольк положила ей на плечо сухонькую, увядшую руку. Знать, не судьба. Глаза у госпожи Грунд были светлые, прозрачные, полные недоумения. День выдался на редкость красивый. Первая зелень на березах, небо, которое иначе как «лучезарным» и не назовешь. Мучительная сцена.
Смерть отца Герхарда Грунда пронзает Нелли чувством, для которого у нее нет имени, пронзает как нож.
Сон, прошлой ночью: X. говорит тебе прямо в глаза, что ты, мол, не сумеешь описать гору трупов, во всех подробностях. Ты не задумываясь признаешь его правоту. А он говорит, что как раз это писатель в наш век обязан уметь. Не годишься ты для этой профессии.
Горы трупов Нелли видела лишь на фотографиях да в кино. Когда их обливали бензином и сжигали или сгребали бульдозером — изнуренные голодом скелеты. В «Германской кинохронике» умирали только враги.
Хроническое тяготение к нечистой совести. По всей видимости, авторскую совесть должна заботить лишь правда, чистая правда и ничего, кроме правды. Но поскольку правда не существует вне человеческого общения, автор, зачастую сомневаясь, воссоздает правду во многом относительную — соотнесенную с ним самим, рассказчиком, и с тем всегда ограниченным пространством свободы, какое он себе отвоевал; соотнесенную с тем, о ком он ведет речь, и не в последнюю очередь с теми, кому его рассказ адресован и кого можно только предостеречь: правда, что доходит до вас, не «чистая», а во многом замутненная, и вы сами, судом своим и предрассудками, еще добавите туда мутных частиц. В таком виде от нее, глядишь, и будет толк.
Взять, к примеру, «бегство» — о нем написано мало. Почему? Потому, что молодые мужчины, написавшие впоследствии о пережитом, были солдатами? Или потому, что сей предмет вообще слегка щекотлив? Уже одно это слово... Со временем оно исчезло. Беженцы стали переселенцами— вполне правильное обозначение для тех, кто в июне 1945 года переселился с польских и чешских земель, ведь они же вовсе не бежали (среди них Неллнны дед и бабка из Хайнерсдорфа). А вот Нелли и ее родичи бежали к Шверину (спустя годы после войны они еще звали себя беженцами), полагая, будто им известно, от чего они бегут. Только бы не попасть в лапы к русским, говорила -«усишкина» бабуля.
Русских она в жизни не видала. О чем она думала, говоря «русские»? О чем думала Нелли? Что себе представляла? Кровожадное чудовище с переплета «Преданного социализма»? Кинокадры с толпами советских военнопленных—наголо стриженные головы, изможденные, равнодушные лица, одежда в лохмотьях, драные портянки, шаркающая походка— они вроде и сделаны-то были из иного теста, чем бравые немцы-конвоиры?