Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Да, сказал Лутц. Без колебаний. Видишь ли, ты весьма переоцениваешь число людей, готовых и способных жить с мыслью, что черные дыры существуют. По-моему, вполне достойная задача—поддержать бодрость в тех многих, которые к этому не способны и не готовы.

А как насчет того, чтоб подставить другое слово — надежда?

Как угодно, сказал Лутц.

Ты спросила: Однако, быть может, заблуждение — в том числе и самообман— позволительно лишь в самом конце серии опытов? Гораздо позже утраты веры.

Это ты так считаешь, сестрица. Но откуда тебе знать, что мы уже не в самом конце серии опытов?

Слушай, сказала ты, смена позиции — это против правил.

В машине вы быстро сошлись на том. что сегодняшний день при немыслимой жарище, которая уже давала себя знать, будет посвящен восточной части города (церковь Согласия, больница) и районам чуть к северу от нее, возле тогдашних Фридебергер- и Лоренцдорферштрассе.

«Коллапс событийного горизонта»—эти слова застряли в мозгу. Едва ли удастся более метко обозначить состояние, в котором Нелли находилась в те месяцы. Она была твердо убеждена, что никогда больше не вернется домой, но вместе с тем по-прежнему верила в возможность полной победы. Лучше уж докатиться до абсурдных мыслей, чем допустить немыслимое. Она так и напустилась на деда, когда он прошамкал беззубым ртом, что война, мол, «проиграна».

Все, что видела, обоняла, пробовала на вкус, щупала, слышала; искаженные лица; фигуры, едва волочащие ноги; вонь ночлегов; тепловатая кофейная бурда из жестяных кофейников Красного Креста; мешок с постелью, который она усидела в камень; ругань при распределении спальных мест, — все это она фиксировала, но ей отнюдь не дозволялось формировать из этого такие чувства, как отчаяние, уныние. С тех пор она усвоила — и не забывала, — что бесчувственность может выглядеть храбростью, ведь храбрость-то в ней теперь и превозносили: Она и впрямь храбрая для своих лет.

Спустя несколько месяцев, в мае, Нелли прочла в глазах офицера-американца, что он всерьез считает ее душевнобольной; но что его едва ли не испуганный взгляд означал именно это, она поняла опять-таки лишь через много лет.

Мытарства людей старшего возраста резко отличны от страданий юных — тогда это можно было бы усвоить. Только вот таких, кто бы сам не страдал, не было, потому-то и нет сейчас надежных свидетелей. Старикам— тем, что годами бубнили о смерти, лишь бы услыхать протесты молодых, пришло время молчать, ибо свершившееся как раз и было их смертью, и они незамедлительно это поняли, за немногие недели они старели на годы, потом умирали, не по очереди и не по разным причинам, а все сразу и по одной причине, как бы она ни звалась — тиф ли, голод или просто тоска по родине, ведь и это вполне достойный предлог, чтобы умереть. Истинной же причиной было вот что: они стали совершенно лишними, обузой для других, тяжкой и вполне достаточной, чтобы отправить их из жизни в смерть, особенно если они — по примеру Неллина прадеда Готлоба Майера —набрасывали этой тяжкой обузе петлю на шею да подвешивали ее к прочному крюку на стене. Он не захотел уйти с дочерью и зятем —хайнерсдорфскими дедом и бабкой, — когда в мае сорок пятого им пришлось сняться с места. Соседи нашли его и сообщили дочери о его смерти. Слава богу, сказала якобы хайнерсдорфская бабушка.

Прадедовы часы, сказала ты Лутцу по дороге к Лоренцдорфер-штрассе, ты ведь не получил их в наследство. — Верно, не получил, сказал Лутц. Знаешь, я долго жалел об этом. Все представлял себе, как нес бы их за гробом на похоронах, орденов-то у него не было. Как повесил бы их на стену, на самое почетное место. До сих пор помню, какие они были с виду и с каким звуком отскакивала крышка. — Я тоже помню, сказала ты.

Не к добру это, якобы сказал прадед хайнерсдорфской бабушке, когда она, сама давно перевалившая за шестьдесят, оставила свой дом. Он оказался прав. Мария Йордан, вторая Неллина бабушка, скончалась в июне 1945 года под Бернау — от истощения, так гласило свидетельство о смерти, и это означало, что она умерла с голоду. Впрочем, у нее хотя бы есть могила, за которой ухаживают и на которую в поминальное воскресенье кладут венок.

Иначе обстоит дело с разбросанными могилами другой бабушки и двух дедов. «Усишкин» дед—следующим умер он, от тифа, — похоронен у кладбищенской стены, в мекленбургской деревне Бардиков. Могила его не обозначена. Лутц недавно. как он говорит, по верным приметам отыскал ее на бардиковском погосте. В Магдебурге дичает могила Августы Менцель, «усишкиной» бабули, у которой Нелли училась самоотверженности и доброте. Ей оказалось достаточно простого гриппа. Шарлотта Йордан отстригла седую прядку от тоненькой косицы, лежавшей на правом плече маленькой, сморщенной покойницы, и где-то ее хранила.

Хайнерсдорфский дед, Готлиб Йордан, единственный из всех поставил перед собою цель, и цель эта поддерживала в нем жизненные силы: он решил дожить до восьмидесяти. И действительно дожил, хоть и в жутких условиях— в деревенской клетушке, в Альгмарке. А потом сказал: Ну вот, теперь хватит,— и умер. О нынешнем состоянии его могилы ничего не известно. Есть, правда, цветная фотография, сделанная его дочерью, тетей Трудхен; на ней могила хайнерсдорфского деда украшена цветами, обрамлена белыми гравийными дорожками. На надгробии выбита эпитафия, текст он выбрал сам: Мне отмщение, говорит Господь.

Единственный предмет, сохранившийся в семье как память о поколении дедов,— это шерстяное одеяло, которое «усишкина» бабуля собственноручно связала крючком. Иногда вам с Лутцем приходят на ум те две истории, что любил рассказывать внукам «усишкин» дед: про змею и про медведя. Иногда вкус манной каши напоминает тебе пудинг с малиновым соком, каким Нелли лакомилась за кухонным столом у хайнерсдорфской бабушки. Иногда кто-нибудь скажет: Лутц-то вон какой рослый, это он в деда. Иногда —всего лишь на секунду-другую —мелькнет в одном из потомков образ Августы Менцель.

Тогдашние старики, зная, что очень скоро они уснут вечным сном, ребячились или вовсе затихали. Их сыновья и дочери именно себя считали обманутыми и проигравшими, а потому воображали, что им дано право помыкать всеми и каждым, особенно стариками, которые отжили свое, и молодыми, у которых жизнь еще впереди. Сами же они потом-кровью добились достатка, построили жизнь, а теперь вот их гонят из этой жизни прочь. Тетя Лисбет, не чуждая театральности, выкрикнула, заломив руки: Моя жизнь загублена! Дядя Альфонс Радде, ее муж, страдал меньше, ибо не утратил главной предпосылки существования: он по-прежнему служил Отто Бонзаку, хоть и безвозмездно. Жену свою он призвал к порядку. Никто ее не понимает!—заныла тетка. Тетя Люция намекнула ей, что тем, у кого муж рядом, нечего бога гневить. Да ну тебя!—презрительно фыркнула тетя Лисбет. Другие тетки — Трудхен Фенске и Ольга Дунст — сидели на соломе виттенбергской школы и молча слушали перепалку. Вот и мы, сказали они друг дружке, мы тоже все потеряли, много ли, мало ли, а потеряли.

Нелли внезапно одним махом отрезало от взрослых. Она увидела, что имущество и жизнь для них одно и то же. И стала стыдиться комедии, которую они разыгрывали прежде всего перед другими, но в конечном счете перед самими собой.

Однажды — темным пасмурным утром в середине февраля —со школьного двора громко спрашивают, не квартируют ли здесь люди по фамилии Йордан. Тут Нелли, поняв, что это мама нашла их, бросается в солому и плачет навзрыд.

В первый же час воссоединения, которое иные откровенно называли чудом (в нынешних-то обстоятельствах!), после первых же, обильно политых слезами объятий, первых коротких и сбивчивых рассказов началась великая распря между родными сестрами — Шарлоттой Йордан и Лисбет Радде. Распря, с этой минуты день ото дня разгоравшаяся, дошедшая от мелких колкостей и словесных придирок до громких скандалов и отравившая те два с половиной года, что им поневоле пришлось прожить бок о бок. Десятки вспышек ненависти, оскорбительные тирады, истерики, безмолвные, вымученные завтраки, обеды и ужины. Две сестры, два непримиримых врага.

84
{"b":"166222","o":1}