Что тебя принуждает, спросила ты у себя (не словами спросила, а — редкий случай—головной болью), что тебя принуждает вернуться назад? Выйти навстречу какой-то девочке (у нее не было пока имени), вновь стоять, всем существом чувствуя ее взгляд, и сердитые нападки уязвленных, и откровенное непонимание, а главное, собственные укрывательские маневры и собственные сомнения. Обособиться, иначе говоря,
уйти в «ОППОЗИЦИЮ! ».
(После выступления на одном из предприятий ты пробуешь выяснить, насколько велик у присутствующих — группы из планового отдела— интерес к тем временам. Молоденькая блондинка любит читать тогдашние книги, потому что по ним можно видеть, как хорошо ей нынче живется, а еще она лучше понимает родителей. Другие, годами постарше, тоже не прочь об этом почитать, только чтоб не очень тяжелое, немножко юмора все ж таки.)
Твоя близкая подруга — она пятью годами моложе, чем ты, — прямо говорит: Для меня то время—третичный период. В геологической истории третичным называется период, к концу которого очертания континентов и морей уже сходны с теперешними, горообразование в основном закончилось, вместо динозавров Землю населяют млекопитающие, а насекомые и птицы во многом приблизились к нынешним своим формам. Человека еще нет.
Зачем же вновь приводить в движение слежавшиеся, замеревшие в покое каменные массы, чтобы, чего доброго, наткнуться на органические включения - ископаемые остатки. Тончайшие жилки мушиных крыльев в куске янтаря. Легкий след птицы, оставленный в некогда рыхлых, сыпучих отложениях и увековеченный в силу удачного залегания. Стать палеонтологом. Научиться обращению с окаменелостими, по отпечаткам делать вывод о существовании в прошлом таких форм жизни, каких уже не увидишь.
Твоя близкая подруга умерла. В ту ночь накануне отъезда она была еще жива, но свою фразу насчет третичного периода уже произнесла. Среди последних видений, терзавших ее снова и снова, была властная белокурая особа в черных сапогах; щелкая кожаным бичом, она со сворой собак носилась по коридорам больницы, где умирала эта молодая женщина.
Ах, третичный период! Отправиться в третичный нериод на машине марки «вартбург». Затеяно со страху, сказала бы Шарлотта Иордан. Обычной же ее темой было счастье. Счастливый брак, счастливая семья. У моих детей было по крайней мере счастливое детство. Только вот она считала счастье слишком хрупким. Счастье — что стекло, легко бьется. И ее дети, чтобы уберечь маму от страхов, стали сами лечить свои хвори, пока Лутцевы набухшие миндалины не дали себя знать удушливым прононсом. Одержимость счастьем, на дне которого снова и снова, точно мутный осадок, копилось подозрение, что все было напрасно.
Однажды, когда Шарлотта целый вечер таскала ведрами воду в свой альпинарий-если он засохнет, значит, все было зря,-на локтевых сгибах у нее выступили сине-зеленые пятна, которые все увеличивались и до смерти напугали Нелли. Со странным удовлетворением, будто сейчас лишь подтверждалось то, что ей было давным-давно известно, Шарлотта услышала, что должна лежать, спокойно и без движения: из-за опасности эмболии, из-за сгустков крови, которые могли оторваться и попасть в кровоток—вдруг один из них уже находится на пути к сердцу? Вот видишь, дочка, как быстро все иной раз происходит, сказала она с тем же странным удовлетворением, которое Нелли не понравилось, но почему — она никогда бы не призналась. Какому ребенку хочется, чтобы его мама так беспечно относилась к собственной смерти? И, чего доброго, украдкой искала способ бросить его в беде.
Ох уж это речевое бессилие. Отчетливые семейные фотографии — без слов. Безмолвная жестикуляция на чисто прибранной, выметенной сцене. Когда Шарлотта за ужином впервые сделала мужу выговор за курение, поднесла левую руку к совсем еще не отечной шее и обвинила Бруно в том, что ей нечем дышать? А дальше так и повелось: мать за столом, хватающая ртом воздух, отец, выгоняющий в окна дым, но остерегающийся сквозняков, ибо Шарлотта их не терпела. Немой фильм вместо звукового.
Никаких высказываний, и позднее тоже. У нас было все, что можно пожелать. Владение речью в списке их пожеланий не значилось. Да будь мы недовольны -тумака нам хорошего, и дело с концом. Кто не согласен, тот наверняка не в своем уме. Шарлотта, прижимая ладонь к все более выпирающей щитовидке, хлопая дверьми, проклиная магазин, была не в своем уме, только сама этого не знала, а потом начисто позабыла -уж очень ей хотелось быть в ту пору счастливой.
Лишь этой ночью—под утро, когда в рощице возле канала закуковала кукушка, — тебе стало ясно, что надо бояться воспоминаний, этой системы обмана, и, якобы предъявляя их, на самом деле с ними бороться. Запрет на передачу информации еще не отменен. А то, что пропущено цензурой, суть препараты, включения, ископаемые остатки, нацело лишенные своеобразия. Стандартные детали, о процессе изготовления которых — ты не станешь отрицать своего в нем участия — необходимо завести речь. В эпоху всеобщей потери памяти (эта фраза пришла с позавчерашней почтой) мы обязаны отдавать себе отчет, что полное присутствие духа возможно лишь на почве живого прошлого. Чем глубже уходят наши воспоминания, тем больше пространства освобождается для того, на что мы возлагаем все свои надежды, — для грядущего. (Только вот, как ты поняла в ту ночь, намного легче придумывать прошлое, а не вспоминать; и еще; в мозгу смутно забрезжил вопрос-возражение, а нужно ли вообще полное присутствие духа и зачем.)
Кстати, что означают слова вроде «глубокий» и «поверхностный » применительно к нашим воспоминаниям? Разве «Поверхностно! » — отметить, что та девочка (ну-ка, выкладывай чужое имя, давай сюда особу, чья жизнь вспоминается тебе словно чужая и можно наложить на нее руку, проникнуть в нее — как душегуб. Как врач. Как любовник), что Нелли Йордан начала считать шаги? Это называется арифмомания, или навязчивый счет. Счастливое число «семь » помогало ей одолеть дорогу в школу: семь шагов от дерева до дерева, от одного столба, от одного камня до следующего, семь шагов между двумя тенями, между двумя сильными ударами сердца.
Число «семь? » поработило Нелли приблизительно в то же время, когда закон божий в ее классе начал вести учитель Борхерс. Тощий, мрачный человек, который всеми средствами насаждал среди учениц строжайший запрет на разговоры. Нелли, хоть и не болтушка, нарушила этот запрет (одннм-единственным словечком, прошептав сидящей впереди Гундель Нойман: Наконец-то!), когда вошла старшеклассница с «циркуляром» — синей папкой, в которой учителям приносили распоряжения дирекции.
Учитель Борхерс все видел, все слышал, за все карал. Тоном, который иначе как «убийственным» не назовешь, он выкрикнул Неллино имя и приказал ей, охваченной неукротимым ужасом, выйти к доске. Семь шагов к доске, где выносились приговоры, тотчас же приводившиеся в исполнение. Учитель Борхерс спокойно беседует с чужой ученицей; Нелли, чей мозг с бешеной скоростью вновь и вновь считает до семи, стоит, как приказано, держа руки за спиной, а рот ее ухмыляется («о make me а mask!»[37]); что же «потом» будет? Человек, публично избитый, дальше жить не может, это она знает. Учитель Борхерс, наконец повернувшись к ней, задает дурацкий вопрос, говорила ли она что-нибудь, а Нелли честно, хотя и тихонько, отвечает: Да. После чего Борхерс, который обычно бьет метко и жестоко, к безмолвному изумлению всего класса, позволяет ученице, нарушившей один из его запретов, безнаказанно сесть на место. Ведь ты честно призналась в своем проступке. Класс видит в ней, все равно побитой, победительницу (похоже, этому суждено повторяться вновь и вновь, до бесконечности). Вдвойне униженная, ибо за честность ее похвалили, когда отпирательство не имело смысла,—а до чего же ей хотелось отпереться!
Кукушка, все кукует. Семь и еще семь раз. Рассвело. Сперва ты насчитала пятьдесят шесть «ку-ку»—это число, если считать в годах, округлит твой возраст до ста лет. Кукушка замолчала на ста сорока двух, и ты рассмеялась над собственной ненасытностью, О пресьпцении жизнью даже речи нет.