«Вот здесь! Здесь!»
Объятый тоской, я спросил, узнает ли она меня: на ее лице мелькнуло подобие улыбки; она слегка кивнула головой: речь ее уже была не от мира сего. Судороги продлились всего несколько мгновений. Мы трое: я, врач и сиделка — поддерживали ее: моя рука лежала у нее на сердце, и я чувствовал, как оно учащенно колотится меж хрупких ребер, словно часы, чей маятник спешит размотать готовую порваться цепь. Внезапно, исполненный ужаса и страха, я почувствовал, как оно останавливается! Мы опустили женщину, обретшую покой, на подушки; голова ее свесилась набок. Несколько завитков растрепавшихся волос упали ей на лоб; глаза были закрыты; наступила вечная ночь. Доктор поднес к губам умершей зеркальце и лампу: дыхание жизни не затуманило зеркала и не поколебало пламени. Все было кончено»[151].
«Я буду любить тебя всегда, — гласит греческая эпитафия, — а ты, пребывая в царстве мертвых, не пей воды из Леты, ибо она заставит тебя забыть старинные привязанности».
Скоро до Шатобриана дошло известие, что первый консул назначил его посланником в Вале.
Бонапарт понял, что автор «Гения христианства» был из той породы людей, которые хороши лишь на первых ролях, и не надо подчинять его никому другому.
Шатобриан возвратился в Париж; именно тогда, испытывая благодарность к признавшему его заслуги Бонапарту, он посвятил ему второе издание «Гения христианства».
Это посвящение у нас перед глазами; поскольку его редко цитируют, приведем его текст:
«Первому консулу, генералу Бонапарту. Генерал, Вы соизволили принять под Ваше покровительство второе издание «Гения христианства». Вот еще одно свидетельство благосклонности, которую Вы оказываете возвышенной миссии, торжествующей под сенью Вашего правления. Невозможно не признать в Ваших действиях руки Провидения, давно избравшего Вас для осуществления его возвышенных замыслов; народ уповает на Вас, Франция, крепнущая под сенью Ваших побед, видит в Вас свою надежду с тех пор, как Вы нашли в религии Опору государства и собственного процветания.
Продолжайте же оказывать помощь тридцати миллионам христиан, которые молят за Вас, простершись у алтарей, которые Вы им возвратили.
Остаюсь с глубочайшим почтением к Вам, генерал, Ваш ничтожнейший и покорнейший слуга,
Шатобриан»[152].
Таковы были отношения между первым консулом и автором «Гения христианства», когда Бонапарт из-за совещания по поводу герцога Энгиенского на два часа задержал аудиенцию, обещанную им Шатобриану, назначенному им посланником в Вале.
XL
РЕШЕНИЕ
Прежде чем начать это долгое отступление об авторе «Гения христианства», мы сказали, что Бонапарт приказал оставить его одного. Благодаря этому его гнев разросся до самых крайних пределов. В отличие от других людей, которых одиночество успокаивает, а размышление смягчает, в нем разыгрывалось воображение, бушевала буря страстей, а когда эта буря выходила наружу, кого-то непременно поражал удар молнии.
Бонапарт обедал один. И когда г-н Реаль пришел вечером с рапортом, похожим на тот, что первый консул получил утром, но с другими замечаниями, он нашел его уже склонившимся над столом, где были разложены большие географические карты.
Первый консул изучал линию от Рейна до Эттенгейма, измерял расстояния, высчитывал часы пути.
В разгар этих занятий и появился г-н Реаль.
Бонапарт прервался и, опершись кулаком о стол, обратился к государственному советнику:
— Итак, господин Реаль, при вас работает моя полиция, вы видите меня ежедневно и вы забываете мне сказать, что герцог Энгиенский находится в четырех милях от границы, организуя военный переворот!
— Я как раз пришел, — спокойно сказал Реаль, — чтобы уведомить вас об этом. Герцог Энгиенский не в четырех милях, он не покидал Эттенгейма, находящегося в двенадцати лье от границы.
— Что такое двенадцать лье? — возразил Бонапарт. — Разве Жорж Кадудаль не стоял в шестидесяти милях? Пишегрю в восьмидесяти? А где Моро? Не он ли находится в четырех милях? Он на улице Анжу-Сент-Оноре, в четырехстах шагах от Тюильри; стоит ему только подать знак, и оба заговорщика будут рядом с ним в Париже… Представьте, что они победят. В столицу войдет Бурбон и сменит меня у власти. Ах, ну да! Я ведь только собака, которую можно вышвырнуть на улицу, мои же убийцы — священные особы.
В этот момент вошел г-н Талейран вместе со вторым и третьим консулами.
Бонапарт прямо направился к министру иностранных дел:
— Чем занимается ваш посланник Массиа в Карлсруэ, когда в Эттенгейме собираются войска моих врагов?
— Я ничего не знаю об этом, — сказал г-н де Талейран, — и Массиа ничего не сообщал мне на этот счет, — добавил он со своей обычной невозмутимостью.
Подобная манера отвечать, по-своему разумная, привела Бонапарта в бешенство.
— К счастью, — парировал он, — мне достаточно тех сведений, которыми располагаю я; я накажу заговорщиков; голова виновника будет справедливой платой.
И он размашисто зашагал по залу.
Второй консул, Камбасерес, попытался, насколько возможно, следовать за ним, но при словах:-«Голова виновника будет справедливой платой» застыл на месте и произнес:
— Осмеливаюсь полагать, что, коль скоро персона такого ранга в вашей власти, вы не должны быть столь жестоки.
— Что вы такое говорите? — смерил его взглядом Бонапарт. — Знайте же, я не желаю заботиться о тех, кто подсылает ко мне убийц; я буду действовать по собственному разумению, не слушая ничьих советов, особенно ваших, господин Камбасерес. Мне думается, вы с тех пор, как проголосовали за казнь Людовика XVI, чересчур заботитесь о королевской крови. Если, выступая за наказание заговорщиков, я нарушаю законы государства, я все же остаюсь в пределах естественного закона: у меня есть право на собственную защиту.
Герцогу и его прихвостням только и нужно — лишить меня жизни. Мне угрожают со всех сторон то кинжалом, то пулей; изобретают духовые ружья, адские устройства, окружают меня заговорами, устраивают засады. Ежедневно отовсюду мне грозят смертью! Никакая власть, ни один суд на земле не способны защитить меня, и я стану отказываться от естественного права ответить войной на войну?! Найдется ли человек, до такой степени хладнокровный, что осмелится осудить меня? Кровь за кровь — это естественная, неизбежная реакция, и горе тому, кто ее вызвал! Кто упорно порождает гражданские волнения и политические потрясения, должен быть готов стать их жертвой! Нужно быть глупцом или безумцем, чтобы воображать, что после всего происшедшего у одного семейства сохранилась странная привилегия подвергать мою жизнь опасности, не давая мне права обороняться. Неразумно выше закона ставить одного, чтобы погубить другого, которому не позволено защитить себя; шансы должны быть равными.
Я лично ничего не сделал плохого никому из Бурбонов. Великая нация поставила меня у власти, почти вся Европа подчинилась этому выбору; в конце концов, мое происхождение не так уж низко, настало время признать меня равным им. Что было бы, распространи я мои претензии еще дальше? А ведь я это мог! Не раз получал я предложения покончить с ними. Десятки раз мне предлагали их головы, и столько же раз я в ужасе отказывался. Не то чтобы я считал это несправедливым; но я полагал себя слишком могущественным, а опасность слишком ничтожной, так что было бы недостойным меня ответить согласием. Мой главнейший принцип в том, что в политике, как и в сражении, всякое зло по закону простительно лишь при крайней необходимости; в любом другом случае оно является преступлением.
Фуше по-прежнему молчал. Бонапарт повернулся к нему, чувствуя, что найдет у него поддержку. В ответ на молчаливый вопрос первого консула Фуше обратился к г-ну Реалю:
— Господин государственный советник, — сказал он, — не могли бы вы, для прояснения обстоятельств, предоставить нам протокол допроса некоего Ле Ридана, арестованного вместе с Жоржем; возможно, конечно, этот протокол еще неизвестен господину государственному советнику, ведь он получил его лишь два часа назад из рук г-на Дюбуа, а за эти два часа он был так загружен делами, что еще не прочел его.