И вот он пришел в последний раз. Грустный, виноватый, будто по собственному хотению покидал Ленинград. Сережин папа — военный инженер, преподаватель. Училище срочно переводят куда-то в глубокий тыл.
— Мы по приказу… — оправдывался Сережа.
Многие эвакуируемые стеснялись своего отъезда, как бегства. Те, что оставались, ничуть не завидовали, даже сочувствие выражали, а Борька Воронец, тот не скрывал презрения: «Драпают».
Такое вот новое словечко в обиходе появилось. Или возродилось из времен гражданской войны.
— Мы по приказу…
— Понятно, — напуская на себя равнодушие, сказала Таня.
— До свидания.
— Прощай.
— Я напишу тебе. Можно?
Таня повела плечом. Пиши, мол, если делать будет нечего.
Потом, позже, она не раз со стыдом вспоминала свое невежливое поведение. Нехорошо, обидно простилась с Сережей. Может, они больше никогда-никогда уже не встретятся, не увидятся. Вдруг свершится мрачное предсказание Серого: «Скоро всем нам крышка».
Серый
Белые ночи кончились, но фонари не зажигались. С заходом солнца город погружался в настороженную темноту. Все окна были перечеркнуты бумажными крестами, плотно зашторены, ни один лучик не пробивается.
Автомобильные фары закрыли щитками с узкими щелями, в трамваях и троллейбусах тлели подслеповатые синие лампочки.
Военные патрули сурово требовали специальные пропуска у запоздалых прохожих.
Тугой размеренный стук метронома из черных раструбов уличных динамиков усиливал ощущение беды.
Разговоры в очередях становились все тревожнее, слухи — один другого ужаснее. Говорили, что Ленинград окружают со всех сторон: скоро не выехать и не въехать, не подвезти продовольствие.
Магазинные полки опустели, исчезли даже банки с камчатскими крабами, которых до войны и за еду не считали. С мясом и маслом трудности, но овощей у зеленщиков и на рынках полным-полно и очереди в булочную не очень длинные.
Выкупать хлеб, отоваривать хлебные карточки стало обязанностью Тани. Магазин в соседнем подъезде, отчего не сходить.
Люди встречались в очереди как старые знакомые. Таня многих знала в лицо, хотя не ведала ни имен, ни фамилий. Один из постоянных обитателей очереди в булочную ходил в любую погоду в долгополом сером плаще с потускневшими армейскими пуговицами. Таня и окрестила его мысленно «Серым».
Сиплым, булькающим голосом Серый высказывал самые безнадежные мысли, устрашал слухами. Дворник Федор Иванович постоянно обрывал его: «Не каркай, а то живо в трибунал сволокем». Никто, однако, не трогал Серого. Какой спрос с несчастного калеки! У Серого кисть левой руки неестественно подвернута, пальцы скрючены — будто лапка мертвой птицы.
Вчера Серый объявил:
— Со всех сторон света напирает, в клещи берет. Скоро нам всем полная крышка.
Дворник цыкнул, пригрозил:
— Ты эти загробные слова брось, а то… Да так и не договорил.
На всех стенах расклеены листовки: «Все силы на защиту родного города!», «Враг у ворот Ленинграда!»
Осада
— Страсти какие! — ахала бабушка.
Мама слушала Нину молча, страдальчески вздыхала и заботливо подкладывала то земляничное варенье, то моченую бруснику из прошлогодних запасов.
— Кормили нормально, — рассказывала Нина. — В Рыбацком. А под Колпином все другое. И кормежка, и жизнь. Как налетят, так все забудешь. Окопы еще до колена, лопатами от бомб закрывались.
— Страсти какие!
Нина ужасно изменилась за эти несколько недель. Исхудалая, измученная тяжелой работой и смертельными испытаниями.
— А потом и артиллерия стал доставать. Убитые, раненые…
Она умолкла, съежилась. Будто морозом на кухне дохнуло.
В коридоре валялась одежда, испачканная глиной и землей, в дырах и пятнах. И запах от вещей шел какой-то неведомый: дымный, кислый, с примесью прогорклого.
— Женское сословие отпустили, а мужчины, годные и негодные к военной службе, остались на фронте.
— Фронт уже в Колпино? — ахнула бабушка.
Нина не знала точно, вошли немцы в Колпино или нет еще, но говорили, что Гатчина и Вырица уже под угрозой, а Чудово…
— Чудово? — мрачно переспросил дядя Вася. — Значит, Октябрьская железная дорога перерезана…
— Не может такого стать, чтоб Ленинград от Москвы отрезали, — запротестовала бабушка. — Такое не допустят!
— Допустили, — с болью произнес дядя Вася.
— До самых ворот, — уточнила Нина.
Все тяжело задумались. Германия в считанные дни, недели, самое большее — месяцы захватывала целые европейские государства, а тут — один город…
— Ничего, — подбодрила себя и других бабушка, — выстоим. Это же Ленинград, а не просто какой-то город. Даже не какая-нибудь… — она проглотила название страны, — которая сразу на колени опустилась. Ничего, я тут три революции и третью войну, наш город не сдается.
— Уже баррикады возводят, — вспомнила Нина. Она пробормотала еще что-то. «Ежи», «рогатки» — остальное не разобрать. Фраза оборвалась на полуслове. Нина уснула.
— Главное — отогнать врага от городских ворот, — шепотом досказала бабушка.
* * *
Германские войска были уже в четырех километрах от Кировского завода. Повсюду слышался орудийный гул и пальба.
Из фронтовых районов города переселяли в центр мирных жителей.
Трамваи возили на грузовых платформах боеприпасы к переднему краю. Город все больше превращался в осажденную крепость.
Прогулка
Они шли по привычному маршруту, по тем же улицам и набережной, мимо тех же зданий и монументов, но все выглядело иначе, стало другим.
В Румянцевском саду военный бивак: машины, повозки, фургоны; стреноженные кони; солдаты вокруг жарких костров; дымят полевые кухни, котлы на колесах.
В бывшем Кадетском корпусе теперь госпиталь. У главного входа всегда толпится народ, ищут своих, показывая фотокарточки, называя фамилии сыновей, братьев, отцов ходячим раненым: «Не встречали?»
Какой-то нерадивый обозник-фуражир, проезжая по набережной, рассыпал овес. Дикие голуби и воробьи подбирали зерна, сыто гулькали, чирикали весело. Все — как всегда, но и сам город построжел, переоделся в полевую форму.
Золоченные шпили и шлемы замазаны маскировочной краской, Адмиралтейская игла зачехлена мешковиной, купол и ротонда Исаакиевского собора сделались похожими на каску с шишаком.
Медный всадник огражден деревянным саркофагом, обложен снизу мешками с песком. Защищены многие статуи, а клодтовские кони покинули Аничков мост, зарылись в землю. Только сфинксы из древних Фив по-прежнему открыты на своих местах. Они на посту, а часовые не имеют права покидать пост.
Дядя Вася и Таня остановились у любимого спуска к Неве. У гранитных ступеней пофыркивал сизыми выхлопами с брызгами бронекатер, ждал кого-то.
Длинные стволы зенитной батареи целились с набережной в небо, где в прозрачной августовской выси медленно опускались после ночного дежурства аэростаты воздушного заграждения, серебристые баллоны, похожие на гигантские рыбы с раздутыми плавниками.
* * *
Считалось, что германские бомбовозы не посмеют летать над городом, побоятся крылья обломать о стальные тросы.
Первая воздушная тревога, в ночь на 23 июня, вызвала большое волнение. Люди набились в бомбоубежища до отказа; отчаянно завывали сирены, гудели паровозы и пароходы.
Тревоги стали привычными, не всякого загонишь в подвал. Паровозы и пароходы теперь молчали, берегли пар в котлах, экономили топливо.
* * *
— Поплелись, — позвал дядя Вася.
Через мост Лейтенанта Шмидта двигалась колонна автобусов с детьми. Было несложно догадаться — эвакуируется детский дом.
— Как же они выедут, если на Москву поезда не ходят?
— Через Волхов, вероятно. Через Волхов пока можно.
Подчеркнутое голосом «пока» вызвало тревожное чувство.
— Пока — что? — спросила Таня.
— Пока Тихвин и Мга в наших руках, дружок. «А если фашисты захватят и Мгу, и Тихвин?» Она не огласила пугающую мысль, только крепче сжала дядину руку.