Так мы и работали, щека к щеке, я со своей стороны перегородки, он со своей — молодость и старость, надежды и реальность.
Со страхом видел я в нем собственное будущее. Я на цыпочках крался мимо его двери и страшился встретить его на лестнице. Разве не говорил он себе: «Мир — это моя вотчина»? Разве не внушали ему ночные голоса, что он — король? Может быть, и я — всего лишь праздный мечтатель, принимающий желаемое за действительное? Не окажется ли мир сильнее меня? В такие минуты передо мной разворачивались картины будущей жизни: служба в конторе за тридцать шиллингов в неделю, а со временем, постепенно, может быть, и за сто тридцать фунтов в год; четырехкомнатный домик в Брикстоне; жена, в девушках, возможно, хорошенькая, но скоро подурневшая; вопящие дети. Как могу я надеяться без чьей-либо помощи выбраться из этой трясины? Разве это не самая правдоподобная картина?
На третьем этаже, окнами на улицу, жил молодой человек, занимавшийся чем-то по коммерческой части. В Джармэне, казалось, воплотился сам молодой Лондон: нахальный, но добросердечный; агрессивный и напористый — и щедрый до глупости; лукавый — и в то же время откровенный; проницательный, радушный и Неустрашимый. Девизом его было: «Не унывай!» и, в самом деле, трудно было себе представить человека, менее подверженного унынию. Весь день он шумел, а всю ночь — храпел. Просыпался он с грохотом, умывался, фыркая, как тюлень, одеваясь, пел во весь голос, орал в поисках ботинок и насвистывал во время завтрака. Его появление в доме и уход всегда сопровождались хлопаньем дверей, вслед за которым раздавались громогласные распоряжения насчет приготовления пищи, причем в это время он уже несся вверх или вниз по лестнице под треск и дребезжанье швабр и ведерок, разлетавшихся у него из-под ног. Когда он, наконец, уходил, возникало впечатление, что из дома все съехали и он сдается; странно было встретить кого-нибудь на площадке. При Джармэне и египетские пирамиды приобрели бы суетливый вид.
Иногда, неся поднос с ужином, накрытым на двоих, он захаживал ко мне в комнату. Поначалу, не будучи в восторге от его бесцеремонности, я намекал, что хочу побыть один, и объяснял, что занят.
— Давай, работай, Шекспир ты наш, — отвечал он. — Не тяни с трагедией. Не заставляй Лондон ждать. Я тихонько посижу.
Его способ сидеть тихонько состоял в том, что он удалялся в угол, где и развлекался, разыгрывая громким шепотом трагедию собственного сочинения и сопровождая ее соответствующими жестами.
— Увы, увы! — доносилось до меня его бормотание, — я убил ее добрейшего старика-отца; я ложно обвинил ее возлюбленного в преступлениях, совершенных мною самим; я отобрал у нее родовые поместья. И все равно она меня не любит? Не странно ли это! — Затем, перейдя с баса на визгливый фальцет: — Какая холодная, страшная ночь? Как валит снег! Оетавлю-ка я зонтик и шляпку эа дверью и выйду погулять с ребенком. А! Кто это? Он тоже забыл зонтик. Ага, теперь я узнаю его в кромешной тьме по огоньку папиросы. Злодей, убийца, жалкий плут! Это ты! — И молниеносно изменив голое и повадку: — Мэри, я люблю тебя! — Сэр Джаспер Мергатройд, разрешите мне воспользоваться этой возможностью, чтобы сказать вам, что я а вас думаю… — Нет, нет! Через полчаса все закрывается, времени не-ет. Бежим со мной! — Никогда! Оставьте меня! — Выслушай меня! О, что я наделал! Я поскользнулся на апельсиновой корке и разбил себе голову! Попросите, пожалуйста, выключить снег и дать сюда немного лунного света, я во всем сознаюсь!
Обнаружив, к большому удивлению Джармэна, что восстановить прерванный ход мысли уже невозможно, я бросал всякие попытки продолжить литературные занятия и принимался слушать Джармэна, что было всегда интересно. Разговаривая он, правда, всегда о себе самом, но от этого его рассказы не становились менее занимательными. Главное место в них занимали его многочисленные любовные похождения. Джармэн ничего не скрывал; и что «она тут сказала» в ответ, становилось известно всем, кто желал его выслушать. Пока что его поиски идеала были безуспешны, — Девушки, — говорил он, — они все одинаковые, пока в них не разберешься. Пока они стараются себя вам сплавить, они вас будут убеждать, что другого такого товара на всем рынке нет. А вот когда они получат заказ, — вот тогда вы и поймете, из чего они на самом деле сделаны. И уж поверь мне, Гомер-младший, сделаны они большей частью из самого дешевого материала. Ба! Да меня тошнит порой, когда я читаю, что вы, бумагомараки, про них пишете, — ангелы, богини, феи! Это они просто до вас добираются. А вы им и даете ту цену, которую они просят, не осмотрев товар. Девушки — это вовсе не особая модель, как вы все думаете. Все мы — одно и то же серийное производство!
— Только запомни, — продолжал он, — это не значит, что нужного сорта вообще не бывает. Его поискать надо, настоящий товар. Я только говорю, что брать их по их же цене — это не дело.
Он же искал — но его собственным словам — настоящий первоклассный товар, а не что-нибудь такое, с чего вся краска слезет, пока его домой донесешь.
— Найти-то можно, — утверждал он с оптимизмом, — надо только хорошенько поискать. Такой сорт обычно не рекламируют.
Напротив Джармэна, на третьем этаже, окнами во двор, жила та, кого Джармэн прозвал Леди Ортензия. Думаю, что до того, как я въехал, между ними завязывалась интрижка; однако, как я понял, при более близком знакомстве выяснилось, что они не удовлетворяют стандартам друг друга. Теперь они относились друг к другу с презрением, едва прикрытым преувеличенной вежливостью. Мисс Розина Селларс, по ее словам, «работала в торговле», то есть, говоря простым языком, была подавальщицей в столовой на вокзале Ладгейт Хилл. Это была крупная и пышнотелая молодая женщина. Если бы она меньше пудрилась, то поклонники смогли бы описать цвет ее лица как «кровь с молоком»; на деле же он скорее походил на недопеченный пирог. Всегда и везде она стремилась вести себя, как «настоящая леди». Но были и такие, кто считал, что она преувеличивает степень своего достоинства. Джармэн, например, умолял ее — ради нее же самой — быть поосторожней, а то она потеряет равновесие, упадет навзничь и ушибется. С другой стороны, ее осанка была точно рассчитана на то, чтобы пресечь всякую фамильярность. Даже клерки из брокерских контор — а это молодые люди, у которых понятие о благопристойности отсутствует в зачатке, — даже они в ее присутствии терялись и испытывали неуверенность. Искусство не обращать ни на что внимания она довела едва ли не до совершенства. Она была способна налить шумному покупателю кружку пива, которую тот не заказывал; обменять ее на три порции виски, о чем он просил; получить деньги и дать сдачу, так и не увидев и не услышав его, и не осознавая, что он вообще существует. Это в пух и прах разбивало самонадеянность молодых коммивояжеров. И тон ее, и манеры, за исключением редких моментов оживления, наводили на мысль об оскорбленном, но, снисходительном айсберге. Джармэн неизменно старался проходить мимо нее, подняв воротник пальто до ушей, но, и защитившись таким образом, вероятно, вздрагивал. Ее взгляд в сочетании с холодным «Прошу прощения!» был таким моральным душем, после которого и сам Дон-Жуан стал бы юлить и извиняться.
Со мной она всегда была любезна, что, признаюсь, мне льстило, с учетом того, что в целом к представителям моего пола она относилась с надменным презрением. Как-то она даже сказала миссис Пидлс, а та передала мне, что я — единственный джентльмен в доме, который знает, как себя вести.
Весь второй этаж занимал ирландец и… Они сами никогда прямо не говорили, так что и я не буду. Она была прелестной маленькой темноглазой женщиной, в прошлом танцовщицей на канате, и всегда очень обижала миссис Пидлс, утверждая, что они с мисс Лукрецией Барри — сестры по ремеслу.
— Я, конечно, не знаю, как обстоят дела сейчас, — сурово отвечала миссис Пидлс, — но в мое время мы — дамы из настоящего театра — обычно сверху вниз смотрели на танцовщиц и тому подобных. Я, разумеется, не хочу вас обидеть, миссис О'Келли. Никто и не обижался.