Хэзлак мне нравился, и, чтобы меня не мучила совесть, я нашел весьма удобное объяснение своему чувству приязни к этому недостойному человеку, передо мной — современный Робин Гуд, а уж им-то мы все восхищаемся, хотя он и разбойник; Хэзлак — Робин Гуд нашего времени, который приспособился к переменам, произошедшим за сотни лет, но на жизнь он себе зарабатывает все тем же ремеслом: грабит богатых, кое-что пропивает, а остальное раздает бедным.
— Что ты намерен делать? — спросила матушка.
— Контору придется ликвидировать, — ответил отец. — Без Хэзлака доходы не покроет даже почтовых издержек, Он, правда, был настроен крайне благожелательно, даже предлагал мне отступное. Но я отказался; по мне уж лучше прогорать, чем принимать подачки от такого мерзавца.
— И правильно сделал, — согласилась матушка.
— Вот за что я себя действительно корю, — продолжал отец. — Как это я раньше его не раскусил? Ведь с самого начала он превратил меня в свое слепое орудие. Следовало бы приглядеться к нему повнимательнее. Как это я его раньше не раскусил?
Они стали строить планы на будущее, правильнее сказать, строил отец, матушка же его молча слушала. В глазах ее застыло недоумение: она явно чего-то недопонимала.
Он устроится на службу в Сити. Ему уже предложили место. Жалование не Бог весть какое, но прожить можно. Кое-что он поднакопил, но эти деньги тратить не будем. Вложим в какое-нибудь дело, какое — надо хорошенько подумать, есть такие предприятия, дающие баснословный доход. Тут главное — ясная голова и трезвый ум. Работая на Хэзлака, он в этих делах поднаторел, опыт сослужит ему верную службу. Отец знавал одного человека — болван, ничтожество! — так вот тот, начав несколько лет тому назад с пары сотен фунтов, сколотил себе состояние в десятки тысяч. В этом деле главное — предугадать. Следить за «тенденцией». Сколько раз отец говорил себе: «Тут можно сорвать порядочный куш, а вот из этой затеи ничего не выйдет», и ни разу не ошибался. Нужен особый нюх, это как дар Божий. У некоторых он есть, и пришло время проверить свои способности на практике.
— Здесь, — сказал отец, переключаясь на другую тему, — мы и окончим дни свои. — Он критически обозрел окрестности и, оценив пейзаж по достоинству, продолжал: — Местечко что надо. У тебя был чудный домик; я знаю, тебе он нравился. Боюсь, придется его перестраивать, гостиная там явно не на месте.
Я ликовал: еще немного и наконец-то мы заживем счастливо.
Но матушка чем больше его слушала, тем больше волновалась. Недоумение ее прошло, в глазах вспыхнули злобные огоньки. Если раньше она украдкой поглядывала на отца, то теперь смотрела ему прямо в глаза. Она ждала ответа на свой немой вопрос.
Какие-то смутные догадки о том, что она хочет спросить, возникали у меня уже давно, и сейчас, глядя на матушку, я вдруг стал понимать, что она хочет сказать. Мне все стало ясно без слов.
— А как же та женщина — женщина, которая любит тебя и которую ты любишь? Ах, не надо. К чему притворяться? Она богата. С ней у тебя все пойдет как по маслу. А Пол — с ней ему будет только лучше. Неужели вы втроём не можете чуть-чуть подождать? Ну что еще я могу для вас сделать? Неужели вы не видите, что я умираю? Я молю Бога, чтобы он прибрал меня, — как и та бедняжка, о которой нам рассказывал твой приятель. Ведь это все, что я могу сделать для самых близких мне людей. И, пожалуйста, не надо врать, это ни к чему, я уже больше не ревную. Все прошло; мужчина всегда моложе женщины, и он не может вечно оставаться верным ей. Я никого не виню. Все к лучшему, мы с ней говорили — уж лучше ясность, чем недомолвки. Не надо, не ври, уж лучше молчи. Разве можно так нагло врать, неужели ты меня ни в грош не ставишь?
Отец молчал, но молчание его было столь красноречиво, что больше подобных вопросов матушка не задавала, даже мысленно. До конца дней своих они ни разу не обмолвились об этой женщине. Лет через двадцать я случайно повстречал ее; она была тяжко больна, и от игривой улыбки на лице не осталось и следа.
Итак, в тот час, когда жизнь стала затихать, та женщина ушла. — так с наступлением вечера покидают нас заботы суматошного дня, а если кто-нибудь из них и вспоминал о ней, то в такие минуты они, без всякой видимой причины, робко брались за руки.
Всю правду о причине этих треволнений я так и не узнал: насколько оправданными были подозрения матушки? — ведь глаза ревности (а какая любящая женщина не ревнует?) имеют свое нервное окончание не в мозге, а в сердце — органе, как известно, мало приспособленном для адекватного отражения объективной действительности. Позже — много позже того, как зеленый занавес газона сокрыл от глаз наших актеров, — я как-то заговорил на эту тему с Торопевтом: он видел кое-какие сцены из этого спектакля и был куда более искушенным зрителем, нежели я. Он прочел мне краткую лекцию о жизни вообще и прочел ее весьма артистично.
— Беги соблазна и моли богов, чтобы они избавили тебя от искушения! — ревел доктор (метод сократической беседы он не признавал), — но помни: как верно то, что искры от костра летят вверх, так истинно и то, что как бы быстро ты ни бежал, соблазн все равно тебя догонит и припрет к стенке; тут уж никто тебе не поможет, вы останетесь один на один, а боги будут с любопытством взирать на вашу схватку. Неравный это будет поединок, можешь не сомневаться — ведь он настигнет тебя в самый неподходящий момент. И все женщины в мире будут тебя жалеть и будут тебя понимать, и даже не подумают презирать тебя, когда ты падешь, поверженный в прах, — ведь любая женщина понимает, что самца и самку нельзя поверять одними мерилом. По отношению к женщине Закон и Природа единодушны; «Не греши, ибо проклянут тебя твои товарки». Это не человеческий закон, это закон творения. Когда грешит женщина, — это преступление не только перед совестью, но и перед инстинктами. Но мужчине Природа шепчет; «Плодись!», и лишь Закон сдерживает, его. А посему любая женщина в мире будет понимать тебя — любая, за исключением одной — той, что тебя любит.
— Так значит, по-вашему, выходит… — начал я.
— По-моему, выходит, — не дал мне договорить доктор, — что твой отец любил твою мать преданной любовью. Но он из тех боксеров, что никак не могут нанести решающего удара, а все кружат, кружат. Это раздражает болельщиков, да и вообще — опасная тактика.
— Значит, по-вашему, выходит, что матушка…
— По-моему, выходит, что твоя матушка, Пол, была добропорядочной женщиной, а добропорядочная женщина лишь тогда будет довольна своим мужем, когда Господь разрешит ей разобрать его на части и перебрать по своему усмотрению.
Отец мерил шагами крошечную площадку. Затем он подошел к матушке, остановился и обнял ее за плечи.
— Я хочу, чтобы ты помогла мне, Мэгги, — помогла сохранить мужество. Жить мне осталось год или два, и многого за это время не сделаешь.
Гневные огоньки в глазах матушки медленно гасли.
— Помнишь, как оборвалась клеть, и я полетел вместе с ней? — продолжал отец. — Эндрю с самого начала говорил, что это плохо кончится. Но я над ним смеялся.
— Когда ты узнал? — спросила матушка.
— Да вот уж полгода скоро будет. Заболело у меня еще в январе, но к Уошберну я обратился лишь через месяц. Думал, что само пройдет.
— Диагноз окончательный?
Отец кивнул.
— Но почему ты мне сразу не сказал?
— Потому что, — рассмеялся отец, — не хотел, чтобы ты знала. А если бы мог обойтись без тебя, то и теперь не стал бы рассказывать.
И в этот момент лицо матушки озарилось светом, и не мерк тот свет до конца дней ее.
Она усадила отца рядом с собой. Я подошел к ним поближе, и он протянул мне руку: ему хотелось, чтобы и я был с ним, но матушка, крепко обняв, прижала отца к себе, и я догадался, что в ту минуту она хотела, чтобы никого у него, кроме нее, не было.
Глава VIII
Человек в сером готовится в дальнюю дорогу.
Полтора года, прошедшие с того дня, — а конец наступил быстрее, чем мы ожидали, были, по-моему, самыми счастливыми в жизни моих родителей; впрочем, «счастливые» — слово не вполне удачное, правильнее было бы сказать «прекрасные»; прожили они их почти в полном согласии. Господь послал к ним Смерть, но в своем беспредельном милосердии велел ей не ломиться в дом, а тихонько постучать в дверь и сказать: «Вот я и пришла. Но не торопитесь, у вас еще есть время побыть вдвоем. Зайду к вам чуть попозже». На закате жизни они отринули все фальшивое и напускное. Остались любовь, сострадание, взаимопонимание — их-то они и считали главным. Мы опять впали в бедность, но на этот раз даже и не пытались пускать соседям пыль в глаза — что они о нас думают, моих родителей не волновало. Заботы, хлопоты, расстройства по пустякам, низменные желания, страх — вся та суета, что так отравляет жизнь, отныне была им чужда. Мысли стали глубже, щедрость безудержнее, сочувствие — искреннее. Любовь их неустанно прибывала, они не знали, куда ее девать, она переполняла их, хлестала через край и заливала все вокруг. Когда я вспоминаю то время, мне иногда кажется, что мы совершенно напрасно пытаемся изгнать из наших мыслей Смерть — посредника между Богом и людьми. Это все равно как захлопнуть дверь перед самым носом верного друга, который, пусти мы его в дом, оказал бы нам неоценимую помощь. Ведь кто знает жизнь лучше, чем Смерть? Она бы прошептала нам на ушко: «Вот я и пришла. Недолго вам осталось быть вместе. Стоит ли так много думать о себе? Стоит ли быть недобрым?».