«Вот так же и Хабаров говорил, — вспомнил Николка, удивленно и вместе с тем уважительно посматривая на Табакова. — Кое в чем он, конечно, не прав, но в общем-то… Требовать. А как требовать? От кого требовать? Долганов, например, целый год от председателя новую палатку требовал. Нет брезента — и шабаш! Странная картина получается, какой-то заколдованный порочный круг — никто не виноват, и все виновны». Но чем больше рассуждал Николка на эту тему, тем сильней запутывался в ней. Вскоре он бросил это занятие и, последовав примеру Табакова, улегшись на спину, попытался уснуть. Но мысли одна путаней другой все-таки осаждали и беспокоили его.
А буран продолжал бесноваться, мощные порывы ветра сотрясали палатку, и, как в первый день, кто-то выл и вздыхал, зловеще гудел, царапал по брезенту, и шорох снега, как шипенье пара, непрерывно звучал в ушах. Но в этой коловерти злобных звуков, в этих мощных порывах ветра уже угадывалось последнее, наивысшее напряжение стихии: еще день-другой — и смолкнет буря, все уляжется, все успокоится, все станет на круги своя, и величаво засияет под солнцем обновленная тундра, укрытая чистым искрящимся снегом.
На шестой день после пурги, возвращаясь из стада, пастухи наткнулись на свежий след оленьих нарт. След тянулся со стороны Шкиперовского перевала, уткнувшись в утреннюю лыжню пастухов, он круто повернул в сторону палатки.
«Опытный мужик», — одобрительно подумал Николка, — не пошел по нашему следу в стадо, а в пяту повернул. Хотя что тут мудреного? Увидел, что след свежий, а утрешний след в тундре может вести человека только от жилища, вечерний след, наоборот, — в жилище».
— Ну вот и дождались гостей! — радостно воскликнул Табаков и, обернувшись к Николке, озорно подмигнул ему и припустил по следу так, что комья снега полетели из-под лыж. Будто и не он, Табаков, минуту тому назад устало брел по лыжне, понуро опустив голову.
Вот и палатка: из трубы вьется дым, рядом с палаткой шесть нарт, невдалеке пасутся ездовые олени. Две большие лохматые лайки, обнюхав подбежавшего к ним Угольчана, миролюбиво замахали хвостами.
— Эй, хозяева! — весело крикнул Табаков издали. — Пустите нас в палатку вашу. Слепцов, выходи, старый лисовин, драться будем!
Тотчас из палатки вышли два эвена, один из них действительно был бригадир Слепцов. Он широко улыбался, и лицо его от этого казалось еще круглей, и весь он был похож на какого-то веселого, отлитого из бронзы божка: слабый ветерок шевелил на его лоснящейся смуглой лысине, будто приклеенный клок седых волос. Второго гостя Николка видел впервые. Лет тридцати, с узким продолговатым лицом, небольшого росточка, подтянутый, он стоял как-то скованно, то и дело без нужды поправляя на голове драную пыжиковую шапку, большие губы его неуверенно вздрагивали — очевидно, он хотел приветственно улыбнуться, но что-то его смущало.
— А-а, Иван! Здрастуй, здрастуй, Иван! — радостно поприветствовал Табакова Слепцов, забирая его ладонь в свои две ладони. — А-а, вот он, русский пастух Николка! Здрастуй, Николка! — так же восторженно приветствовал Слепцов и Николку.
Второго гостя звали Прохой. Подавая узкую безвольную ладонь, он так и представился:
— Меня Прохой зовут! А ты Николка Родников? Я про тебя слышал.
Николке это понравилось, он дружески хлопнул Проху по плечу:
— Ну, ты молодец, Проха, вовремя пришел — пойдем в палатку, чайком тебя угощу.
И оба, довольные друг другом, вползли в палатку, а Табаков со Слепцовым продолжали стоять, и, переобуваясь, Николка слышал возбужденный, с восторженными нотками голос Табакова:
— Ну, мы уже в панику было ударились! Муки нет, чая пачка всего, сахара на два дня, крупы нет, свечек нет, даже соль на исходе! Что делать? Главное, нарт у нас нету, а вьюком разве это кочевка по такому снегу? И никто не едет за нами! То ли к тебе гнать оленей, то ли к Долганову? Решили: если через два дня к нам никто не явится, будем кочевать вьючно. А стадо хотели пригнать в поселок, прямо к правлению. Ан вы расстроили нам эту операцию. Ну ладно, ну хорошо! А то дожились: патронов четыре штуки на двоих осталось! Было восемь, а уж перед самым снегом хочешь не хочешь — пришлось четыре штуки выстрелить. Тут прямо целая история… Ну ты, я смотрю, застудился уже, пойдем в палатку.
В эту ночь Николка впервые за все трудное, беспокойное лето, и быть может впервые за все время работы в стаде, спал крепким безмятежным сном, и лицо его с грубой задубевшей кожей уткнутое в теплый мех оленьего кукуля, было умиротворенным, по-детски простым и наивным, и только ладони, устало сложенные у подбородка — крепкие мужицкие ладони, переплетенные голубоватыми жилками, могли бы несведущего, постороннего человека ввести в заблуждение, и он затруднился бы сразу ответить, кто перед ним — зрелый ли мужчина с юношеским лицом либо юноша с мужицкими руками. Самому же спящему Николке не было до этих рассуждений никакого дела, он беспечно спал, но завтра, проснувшись, он первым делом сотрет с лица эту детскую простоту и примет вид степенный, озабоченный и будет говорить нарочито грубоватым голосом, стараясь казаться старше, чем он есть на самом деле. И невдомек ему будет, что, подгоняя время, он невольно стирает в своей жизни такой промежуток времени, о котором в зрелой поре всякий человек вспоминает с умилением и легкой просветленной грустью, как о лучших весенних днях.
Десятого ноября, тепло простившись с бригадой Слепцова, Николка и Табаков ушли в поселок. Пришли они туда в сумерках. Стоголосо выли и лаяли собаки. Громадное синее небо с редкими блестками звезд необъятно распахнулось над горсткой темных желтоглазых домишек. Будто голубые волны, застыли по всей улице свеженаметенные сугробы. Сквозь лай и вой привязанных возле каждого дома собак слышалось деловитое стрекотанье колхозной электростанции. Лишь один прохожий брел по улице, то и дело соскальзывая с тропинки и проваливаясь в сугробы.
Еще задолго перед тем, как войти в поселок, увидев его издали, Николка ощутил в себе непонятное беспричинное волнение, теперь же, войдя в поселок, он разволновался еще больше: телеграфные столбы, санный след, по которому тянулась слабо утоптанная тропинка, темные стены домов, желтые лучи электрического света, пробивающиеся сквозь промерзшие окна, идущий по тропинке человек и даже неистовый лай поселковых собак — все это казалось теперь ему небывалой роскошью, а при мысле о том, что он скоро будет хлебать борщ, заедая его свежим белым хлебом, что будет сидеть за настоящим столом на табуретке и будет спать на настоящей кровати, — от сознания всего этого у него даже дух захватило и сердце застучало торопливей, отдаваясь в висках гулкими толчками. «Вот как одичал», — удивленно подумал он, тщетно пытаясь унять волнение.
Дарья Степановна встретила его с искренней радостью:
— Николушка! Ах ты, господи! Вырос-то, вырос-то — ну, мужик, как есть мужик! Да чего же ты стоишь! А я, дура старая, что стою? — И, подхватившись, она принялась накрывать на стол.
Спустя малое время, умывшись, переодевшись, он уже сидел за столом, покрытым чистой голубой клеенкой, и ел, обжигаясь, прямо со сковороды жареную картошку. Был тут и белый хлеб, и квашеная капуста, и соленые огурцы, и даже кетовая икра, присыпанная хрустящими кружочками лука.
Комната залита ослепительно ярким, как весеннее солнце, электрическим светом. Снежной белизной сияют стены. Светлое, просторное это жилье непривычно стесняет Николку, сковывает его движения. Остро ощущая под собой твердость стула и пола, твердость стен и потолка, он невольно сутулится, подгибает голову, словно боясь удариться головой об этот твердый потолок.
Наконец он обратил внимание на свои руки — тяжелые, темные от загара, с длинными ногтями, под которыми виднелась грязь. Он смутился и убрал левую руку под стол, продолжая есть одной правой.
Дарья Степановна заметно постарела, но голос ее звучал все так же бодро, задушевно. Вот теперь она, умиленно посматривая на Николку, рассказывает ему о своем «непутящем» сыне, который женился на хорошей работящей девке, накачал ей брюхо да и бросил ее, подлец в этаком интересном положении, а сам пьет без просыпу и все хочет уйти на сейнер рыбачить.