«Удивительная штука — жизнь! — философски размышлял Николка. — Мечется человек, страдает, чем-то недоволен, что-то ищет, а что искать-то. Вот оно, самое главное богатство — тайга, горы, это голубое небо, ручей, чистый воздух, которым дышит человек. Разве этого мало? Что еще-то человеку нужно?»
В полдень впереди завиднелись старые обдиры на лиственницах. «Значит, скоро амбар», — догадался Николка. И правда, высоко над землей показалась крыша амбара — он стоял на четырех столбах, коренастый, потемневший от времени, но все еще крепкий, рассчитанный служить не менее века.
Внезапно впереди идущий Долганов, торопливо сняв из-за спины карабин, присел. Николка последовал его примеру и только после этого, осторожно приподнявшись, глянул в ту сторону, куда смотрел бригадир. Под амбаром, задрав кверху лапы, лежал на спине медведь, вся кожа на его боках была содрана до мяса, на лапах она свисала лохматыми черными лентами: вокруг на вытоптанной, забрызганной спекшейся кровью земле лежали клочья шерсти и вырванные куски потемневшего на солнце мяса.
Николка почувствовал между лопаток холод, невольно придвинувшись к Долганову поближе, он крепче сжал цевье винтовки. «Какое чудовище изодрало такого огромного медведя? Может, рядом оно?..»
Озираются пастухи тревожно, чутко, настороженно прислушиваются: мирно, беззаботно тенькают синицы, вздыхает о чем-то лес. Над растерзанной медвежьей тушей рой мух.
Держа оружие наготове, пастухи приблизились к амбару вплотную. Столбы амбара испачканы кровью и жиром, исцарапаны медвежьими когтями. Это была огромная старая медведица с обломанными закругленными клыками.
— Это самец ее убил, — уверенно заключил Долганов, осмотрев место трагедии.
— За что же он убил ее? Ведь сейчас гон у них, — изумился Николка. — Наоборот должно быть — самцы из-за медведицы дерутся.
— И по-другому бывает. Иногда старый медведь убивает свою медведицу-женку из ревности. Правду-правду говорю, чего ты не веришь? — заметив недоверчивый Николкин взгляд, обиделся Долганов.
— Да разве медведи ревнуют? Они же не люди…
— А как же! Зря говоришь так. Медведь — он умный, как человек. Медведицу полюбит, и будет искать ее каждый год ко времени гона, только с ней и будет гулять. И она ни с кем уже не должна гулять. Она как бы женка ему, а он мужик ее. А если она не дождется, погуляет с другим, то придет, понюхает и сразу почует, что уже гуляла она, изменила ему, — тогда убивает ее, шкуру вот так лентами дерет.
Когда дерутся — шибко ревут! Услышишь — волосы на голове дыбом станут. Давай уйдем отсюда, хотел чай тут пить, да лучше на перевале костер разожжем.
Бросив тропу, пастухи начали подниматься в гольцы. Здесь им то и дело попадались снежные забои, от каждого такого забоя струились по камням светлые ручейки с ненасытно-вкусной холодной водой. У одного из них пастухи сделали короткую получасовую передышку. На маленьком костерке прямо в кружках вскипятили чай, заварили его каждый по своему вкусу и, пока он остывал, ели сухую кетовую юколу, заедая ее застывшим костным жиром.
Светлая полярная ночь застала пастухов по ту сторону водораздела, в вершине крутого распадка. Наскоро вскипятив чай, поужинав, натянув ситцевый полог-накомарник, подстелив под бока стланиковых веток, пастухи тотчас уснули. Ночь была тихая, но холодная. Утром, спустившись в долину, пастухи попали в старые гари и шли по ним весь день, и за все это время не услышал Николка ни птичьего свиста, ни звериного топа, не увидел ни одной зеленой веточки — лишь кое-где из-под пепла выбивалась бледная чахлая былинка, да всюду стелились пятнами бурые мхи. То и дело хрустел под ногами древесный уголь, запах золы раздражал ноздри. Мертвые серые лиственницы, черные пни, пепел, мхи — все одно и то же, все одно и то же. И над всем этим гнетущая кладбищенская тишина. И потому необыкновенно радостной, светлой и счастливой казалась людям в этом мертвом пространстве мысль о том, что слава богу, не вся земля такая, что все это непременно скоро кончится и встретится им на пути зеленый лес, дивно пахнущий смолой и грибами, наполненный птичьим гомоном и таинственными шорохами.
Через неделю, как и обещали, Долганов с Николкой вернулись на Маякан, где их с нетерпением ожидали товарищи и тяжелый, изнурительный труд — началась пора гнуса и летних кочевок.
Дни и ночи вокруг чума дымились костры, сложенные из трухлявых пней и валежника, возле костров-дымокуров спасались олени от гнуса, здесь пастухи клеймили телят, кастрировали мулханов и корбов, здесь же ловили ездовых и забивали чалымов на мясо — мясо хранили в наледях, если таковые оказывались рядом, а если их не было — коптили мясо в чуме над костром. Сливочное масло хранилось в муке: положенное в амбаре в мешок с мукой в марте месяце, извлеченное из него в разгар лета, оно оказывалось совершенно свежим и твердым, как только что взятое из холодильника.
А лето выдалось на редкость знойным: все мелкие ключи в распадках начисто пересохли, преждевременно пожелтели травы, ягель под ногой хрустел и рассыпался в мелкий желтоватый порошок. Иногда высоко-высоко над изнывающей тайгой медленно проплывали легковесные белые тучки — подразнят, обнадежат, и вот уж вновь над головой бездонное пустое небо.
В полдень, в разгар жары, даже птицы замолкают, жмутся поближе к мочажинкам, к родникам, прячутся в спасительную тень листвы. Комары и те куда-то исчезают, и только оводы вьются и звенят пестрым жгучим облаком над всем, что ходит и ползает. В такое время пастухи, оставив работу в стаде, уходили в чум обедать, час-два отдыхали. После обеда Николка с Афоней, раздевшись донага, отчаянно отмахиваясь от оводов, торопливо ополаскивались студеной ключевой водой.
Такое купанье освежало тело и снимало усталость. Николка пытался привлечь к этому и остальных пастухов, но тщетно: пастухи холодной воды боялись и восторга молодых не разделяли. «Купайтесь, купайтесь — чахоткой заболеете, тогда узнаете», — говорили они.
Николка почти совсем перестал читать книги, времени едва хватало на дневник, но по-прежнему после сна он упражнялся с тяжелыми камнями, отжимался от земли на руках, а иногда уговаривал Афоню на борьбу. Афоня был парнем не из слабого десятка, но Николка легко клал его на лопатки, это, должно быть унижало Афоню, и он соглашался бороться с Николкой все с большей неохотой. Вскоре Николка стал прибегать к хитрости, он поддавался Афоне, это возымело действие — Афоня стал бороться охотней.
Сын оленевода, Афоня довольно быстро осваивал профессию. Добродушный, исполнительный, улыбчивый, он сразу пришелся по душе всем пастухам. Было видно, что ему нравится кочевая жизнь, нравится тайга и все, что связано с нею. Едва стоя на ногах от усталости, облепленный комарами, которые метелью опускались на тайгу после заката солнца, отмахиваясь от наседавшего гнуса, он обычно говорил беззлобно: «Ну вот, пристали, черт вас подери — дохнуть не дают».
В тайге биноклями приходилось пользоваться редко, обзор был широким только в гольцах да на марях, в любом другом месте горизонт заслоняла тайга. Здесь особенно важны были навыки следопыта — пастухи больше ходили с опущенной головой, стараясь не пропустить ни одного оленьего следа, выходящего за пределы пастбища. Не простое дело — в летнюю пору заметить в тайге след одиночного оленя, еще трудней идти по такому следу многие километры. Но если примятый копытом ягель сохранял на себе форму следа три-четыре года и был сравнительно легко различим, то на каменистой твердой почве от следопыта требовалось предельное внимание.
В конце июля в условленном месте пастухи с нетерпением ожидали Шумкова, но вышли все сроки, наступил август, а Шумков все не являлся.
Так и не дождавшись Шумкова, пастухи откочевали в верховья реки Левая Яма. И в этот же день, не отпуская ездовых, навьючив их пустыми мунгурками, Аханя с Николкой повели два аргиша к Маяканскому амбару, чтобы забрать оттуда остатки продуктов.