Но с каждым днем он становился все раздражительней, будил жену все грубей и требовательней: «Вставай, баба! Эй, вставай!»
А однажды, не выдержав, крикнул:
— Сколько я буду вместо тебя печку топить, завтрак варить?! А ну-ка, поднимайся, — и содрал с нее меховое одеяло. — Сейчас же поднимайся!
— Во-от какой человек-ек… бессовестный, жалости у тебя не-ет, — плаксиво жаловалась Катерина. — Жалости у тебя нисколечко нету, больная я вся, о-ох! Спина болит. Какой жестокий мужик, о-ох! — притворно стонала она, неохотно сворачивая постель.
После ухода пастухов она целый день попивала крепчайший чай, почти непрерывно курила, изредка принималась что-нибудь шить, кроить. Нитки из оленьих жил сучить она ленилась, шила торбаса и рукавицы льняными нитками, которые от пота и сырости быстро прели и рвались.
— Это разве торбаса? — с обидой и возмущением жаловался Фока Степанович Николке. — В один торбас можно две ноги затолкать, носок под ступню загибается…
— Ничего, Фока Степанович, весной они разбухнут, — весело успокаивал Николка.
— Тебе хорошо усмехаться: ты лепешки каждый день мягкие ешь, а нашими лепешками человека убить можно.
— Зато вы в новой палатке живете.
С некоторых пор Фока Степанович, Костя да и сам Долганов зачастили в гости к Ахане — будто бы в картишки поиграть, перекинуться словом, но засиживались допоздна и охотно оставались ужинать. Угадав истинную причину их частых визитов, Николка стал встречать гостей насмешками:
— Что, ребята, опять в картишки пришли поиграть? А у нас сегодня рисовая каша на сливочном масле. Вы любите рисовую кашу?
— Мы теперь, Николка, все любим, — невозмутимо заявлял Костя, многозначительно посматривая на Долганова.
— Да, Николка, мы теперь всеядные, — нарочито трагическим голосом подтвердил Фока Степанович.
— Вам не позавидуешь, — с притворным сожалением качал головой Хабаров и, глубоко вздохнув, декламировал: — У него сейчас месяц медовый, ходит-бродит он вокруг столовой…
— Для него — медовый, — подхватывал Николка и указывал глазами на Долганова, — а для них — бедовый… — и он переводил взгляд на улыбающихся Костю и Фоку Степановича.
— Не бедовый, а хреновый! — уточнял Хабаров, и все смеялись, кроме Долганова.
Долганов не смеялся, он сердито хмурился, беспокойно ерзая на шкуре, пытался переменить тему разговора, но достигал обратного эффекта.
Несколько раз Улита пробовала увлечь Катерину работой, приглашала ее в свою палатку, учила, как кроить торбаса и перчатки, как сучить нитки из сухожилий. Работы было много: то надо выскоблить высохшие камуса, то изготовить ровдугу и сшить из нее перчатки, починить чей-то кукуль, торбаса — всего и не перечислить. Улита никогда не сидела сложа руки, всегда она что-то шила, кроила, скоблила или хлопотала возле печки, а если нужно было кочевать — проворно увязывала вьюки. И так изо дня в день, из года в год, и так всю жизнь!
И эта жизнь Улиту вполне устраивала, ни о какой другой, более легкой, беспечной жизни она и не мечтала по той причине, что просто не мыслила себя без работы, без всего того, к чему привыкла, что доставляло ей духовное удовлетворение. Отрицая всякое безделье, она откровенно осуждала людей ленивых, возводя их в своем понятии в ранг тяжких преступников.
Но у Катерины было иное мнение. Зачем на заре вставать? Зачем трудиться? Достаточно того, что она, молодая красивая женщина, выросшая в поселке, отважилась приехать сюда и живет среди облезлых вонючих шкур, отказавшись от электрического света, от кинофильмов, от теплой избы, где можно ходить прямо, не сгибаясь и не боясь, что заденешь головой пропотевшие торбаса и чижи. Только за одно это ее должны носить на руках, но ее не только не ценят, но даже упрекают в чем-то.
— Неслыханное хамство! — возмущалась она. — Эти провонявшие шкурами пастухи ничего не понимают в женской красоте! Им бы только жрать мясо. Работай на них день и ночь! Не дождетесь!.. Буду нарочно сырые лепешки печь. Не нравится — сами стряпайте, сами шейте!
Так вскоре и вышло: пастухи, потеряв терпение, принялись сами и варить и шить. Николка часто приходил смотреть на их работу, если ребята не слишком были раздражены, зубоскалил.
Катерина в это время листала старые журналы либо, обхватив колени руками, о чем-то сосредоточенно мечтала. Лицо у нее было округлое, нос небольшой, аккуратный, в меру пухлые губы, узкие черные глаза, пышные волосы. Ей было чуть более тридцати лет, но печать увядания уже коснулась ее: чифир, табак и алкоголь преждевременно стерли былую красоту, иссекли лицо глубокими морщинами.
— Ловко она их скрутила! — вернувшись в свою палатку, докладывал Николка. — Работают они там — только шорох стоит. Чингисхан, а не баба!
Вскоре Костя сшил Фоке Степановичу рукавицы и перчатки, затем аккуратные фасонистые торбаса из продымленного камуса. Торбаса и перчатки он так искусно расшил бисером и цветными нитками, что даже Улита, восхищенно взглянув на узоры, одобрительно сказала:
— Хокан, ай!
Долганов принципиально отказывался от Костиных услуг, носил громадные неказистые торбаса, сшитые простыми нитками, которые приходилось починять ежедневно. Перчатки у Долганова были тоже не в лучшем виде: одна едва налезала на ладонь, другая свисала с пальцев. Пастухи подтрунивали над ним:
— Михаил! Она перчатки кому-то другому шила, да тебя вспоминала.
— Эй, Михаил! Посмотри назад — что-то чернеет, не твоя ли подошва оторвалась?
Долганов молчал, казалось, он полностью смирился со своим положением, он даже перестал утром будить свою жену, покорно разливал чай, убирал после завтрака посуду.
«Ну вот, давно бы так», — думала Катерина, самодовольно ухмыляясь.
Но это было затишье перед бурей. В тот день у Долганова и в самом деле едва не оторвалась подошва торбаса. Усталый, с промокшими ногами, он, войдя в палатку, молча снял с ноги раскисший, с надорванной подошвой торбас и вдруг, коротко размахнувшись, негодующе швырнул его в Катерину.
— Чего ты сидишь, как чучело? Давай чай! Не видишь, ребята устали? Ужин давай! Чтобы через минуту все было на столе! И с первой же нартой уезжай отсюда к чертовой матери! И чтобы я тебя не видел! Хватит, наелись твоих лепешек! — Долганов повернулся к Косте. — Костя, теперь ты будешь торбаса шить. Мы тебе будем начислять и пастушескую зарплату, и зарплату чумработницы, только ты нам шей все. А ты, — он повернулся к обомлевшей Катерине, — ты, красавица… просто бессовестная дрянная баба! Лентяйка ты!
Еще неделю назад пастухи должны были угнать стадо к морю на летние пастбища. Задерживал их новый заведующий оленеводством, который должен был приплыть на катере для подсчета телят. Его все не было, и пастухи нервничали. А тут еще батарейки от «Спидолы» намокли и вышли из строя — молчит радиоприемник. Конечно, в летнюю пору пастухам скучать не приходится — от зари до зари работа в стаде, но в ненастное время и перед сном хотелось узнать, что творится в мире, музыку послушать или песню задушевную.
Все чаще пастухи поругивали Шумкова, громче всех ругал брата Долганов:
— Нашли кого в начальники ставить — зав-оленеводством! Да он теперь от конторского стола не отойдет, он всю жизнь за столом сидеть мечтал. — Долганов едко усмехнулся: — Помню, пацанами еще были, когда играли с ним, я все охотником представлял себя, а он пузо выставит и кричит: «Я председатель колхоза! Я председатель колхоза!» Вот я вам точно говорю, мы сейчас ждем его, а он преспокойно во втором стаде у Слепцова живет — вроде бы и на работе, в командировке находится — не придерешься, а на самом деле на гусей и уток охотится. На Шкиперово больше всего дичи, вот он и околачивается там.
— Да, Шумков — это не Ганя, — охотно поддакивали пастухи. — Власть любит, норов имеет.
В конце месяца зарядили нудные промозглые дожди, пастухи приходили в насквозь промокшей одежде. От плохой тяги дым не шел в конус чума, а кружился внутри жилища, разъедая глаза. Маленький костер не успевал за вечер высушивать мокрую одежду, приходилось утром надевать ее волглую — она неприятно холодила тело, была тяжела, а брезентовые брюки при ходьбе громко шуршали, сковывали движения и до щиплющей красноты натирали ляжки.