Какая тайна заключена в ней, в этой женщине, с которой он так давно живет? У них есть ребенок, дочь. И знакомы они вот уже двадцать лет. И все же, увидев ее подобным образом, Лоуренс был поражен тайной ее отдельности, ее существа…
— Найму агента следить за ней, — разгневанно прошептал Альтман.
— За женой?
— За Эви. Эвелин. Двадцать пять лет, совсем ребенок, делится со мной своими планами, говорит, о чем мечтает. Хочет в будущем году выйти за меня замуж!
На темном циферблате часов Лоуренса светились зеленовато-белые цифры. Светиться они должны были в темноте, но светились и на свету тоже.
— Хорошо, — сказал Альтман, заметив, что Лоуренс поглядел на часы, — я только отнимаю у вас время. Ладно. Послушайте мне сердце, мои продымленные легкие, простучите спину, посмотрим, какой бывает отзвук, когда внутри не остается ничего живого, — я больной человек, мы оба это знаем. Вот, пожалуйста.
В конце концов Лоуренс поступил как всегда: продлил Альтману рецепт на барбитураты. Продлять можно было до шести раз, и через несколько недель Альтман заявится к нему опять.
У двери Альтман остановился с драматическим видом. На груди у него вздулась белая рубашка.
— Чего они так вцепились в меня? — сказал он. — В чем дело, Ларри? Отчего они вечно преследуют меня?
Я не сплю по ночам. Составлю в голове вояж, а встану и ничего не могу припомнить — я не сплю, но я не помню, о чем я думаю… Отчего они вечно преследуют меня, эти женщины? Что они со мной творят?
Лоуренс жил с женой и дочерью в нескольких кварталах от озера в побеленном кирпичном доме. Дом светился в сумеречном воздухе. Казался призрачным, невесомым, словно стоял на дне озера, скрывшего его несовершенства. Здесь Лоуренс мог спать крепко, как ему никогда не удавалось в родительском доме, в Филадельфии, агрессивном, подавлявшем своими размерами. Довольно с него той жизни! Даже память о той жизни он вычеркнул.
Позади него, в городе, остались его пациенты и горестные воспоминания о пациентах. Десять, порой двенадцать часов недугов — стыда за свою болезнь, слабость, необходимость произносить слова, которых лучше бы не произносить. Часы приема в кабинете были хуже, чем в клинике. За день от бесконечного выписывания рецептов рука Лоуренса начинала дрожать, отказывалась повиноваться, от записной улыбки его лицо — лицо сорокалетнего мужчины — грозило преждевременно состариться. У его пациентов слишком много лиц. Прыщавые, угрюмые, полные нетерпения — или знакомые, но чудовищно далекие, как у Альтмана, они требовали от Лоуренса чего-то, чего он не мог им дать, да и понять не мог.
Многие недуги были воображаемыми. Они существовали, да, но только в воображении; как их излечить?
Когда он вошел в дом, звонил телефон. Ему даже пришло в голову, что телефон звонит уже довольно давно. Но пока Лоуренс дошел до кухни, где стоял телефон, звонки прекратились, и Лоуренс застыл с повисшей в нескольких дюймах от трубки рукой, прислушиваясь к тишине дома.
Завтра утром приезжает погостить его мать из Филадельфии, рейсом девять тридцать.
Беверли и Эди опять собираются уходить; натыкаются друг на друга у шкафа. Эди — ей четырнадцать лет, но она уже переросла мать — с возмущением просовывает руки в рукава пальто. Пальто у нее цвета хаки, на подкладке из искусственного меха, старенькое; несмотря на все уговоры матери, Эди не желает с ним расставаться. Лоуренс стоит с вечерней газетой, наблюдая за ними. Шесть тридцать.
— Вам надо идти? — говорит он.
— Забыла купить новые полотенца. Собиралась купить новые полотенца для твоей матери, не могу же я дать ей это старье, — говорит Беверли.
— Новые полотенца? Ты сейчас отправляешься за новыми полотенцами?
— У нас же все старые. Для нее они недостаточно хороши.
Подбородок Беверли каменеет. Настороженные, беспокойные глаза горят. Лицо у Эди ясное, почти хорошенькое, но она вечно спешит, вечно на все налетает. Лоуренс понимает, что жена с дочерью о чем-то спорили. Эди натыкается на стул в прихожей, морщится.
— Господи! — Она отскакивает в сторону.
— Ты ездила сегодня за покупками в город? — спрашивает Лоуренс жену.
Она хмурится, глядя в сумочку, что-то ищет.
— Нет.
— Мне показалось, я тебя видел.
— Видел меня? Когда?
— Незадолго до полудня.
Закрыв сумочку, она пристально смотрит на него. В глазах — холодное, ясное выражение, взгляд, которого Лоуренсу не постичь. Потом она улыбается.
— Ах да. Я ездила в город… Поехала и тут же вернулась, надо было купить кое-что — здесь не нашла. Весь день в бегах. Забрать Эди из школы, отвезти к зубному, теперь вот… теперь надо опять отправляться.
— Ты преувеличиваешь. Мама не предполагает, что ты станешь из-за нее так суетиться.
Она качает головой, избегая его взгляда. Он думает о высоком мужчине с серебристой шевелюрой и родимым пятном, который спешил за ней так, словно пытался догнать.
Его мать. Аэропорт. Они много раз встречали его мать таким же точно образом и говорили каждый раз то же самое; казалось, в аэропорту собралась та же самая толпа. Мать тут же начинает выкладывать местные новости и всю дорогу домой так и будет рассказывать про похороны и свадьбы, рождения, болезни, операции, неприятные неожиданности, хотя каждую неделю писала ему обо всем этом.
— Ах, поглядите! — произносит она с отвращением.
Она поднимает руки, чтобы они могли разглядеть ее белые перчатки; они грязны, даже чем-то заляпаны; светлые, красновато-бурые пятна — не то ржавчина, не то кровь.
— Я вам их выстираю, мама, — тотчас же говорит Беверли.
— В поездках все так пачкается. Столько грязи, — говорит мать Лоуренса.
Он вспоминает, что она говорила это и раньше.
Пока мать разговаривает с его женой, Лоуренс молча ведет машину. Он счастлив, что мать приехала навестить их. Приезжает она часто, несколько раз в год. Лоуренсу кажется, что она осуждает его за то, что он уехал из Филадельфии и переехал в этот город, где у них нет родственников. Кажется, что письма, которые они пишут друг другу, не выражают того, что у них на душе. Словно под его аккуратными печатными строчками, под ее строчками, выведенными с наклоном чернилами цвета лаванды, кроется какое-то другое измерение, некое подавленное чувство или воспоминание, на которые оба они могут только намекать, но выразить их бессильны.
Подъезжают к дому Лоуренса.
— Мне нравится этот дом, — как всегда категорически заявляет мать. И точно ее слова что-то решили, Лоуренс и Беверли чувствуют облегчение.
Прежний дом, где жила их семья, тоже был белый. Теперь мать Лоуренса живет на квартире, которую одобряют другие вдовы, но несколько десятилетий она прожила в доме размером с муниципальное здание. Иногда Лоуренсу снится, что он взбирается по лестнице на третий этаж, который стоял под замком, порыться в кипах старых отцовых медицинских журналов, как он это делал ребенком. Журналы были связаны в пачки. Целые башни. Завороженный, он рылся в них часами.
Присутствие в доме матери, его собственной матери, вызывает у Лоуренса такое чувство, словно он тут не на месте. Кажется, будто время сместилось. И уже непонятно, сколько ему лет. Но по отношению к матери он ведет себя как радушный хозяин, даже старается быть галантным. Вечером после обеда садятся смотреть фотографии — еще один ритуал. Передают снимки по кругу. Потом, внезапно наклонившись к нему каким-то негнущимся движением (и Лоуренс вдруг понял, как туго она затянута в корсет, — жена тоже затянута, тело у нее стройное и гибкое, но гладкое и твердое на ощупь), она протягивает ему карточку, снятую много лет назад. Опять эта карточка! На ней Лоуренс, Ларри мл., сидит на пятнистом пони, на какой уж он не помнит ярмарке; пони взяли напрокат; темные волосы Лоуренса зачесаны вниз, на лоб, и выглядит он болван болваном — застывший взгляд, испуганный и бессмысленный, робкие губы не смеют расплыться в улыбке. Лоуренс уставился на снимок. Отчего мать так дорожит им? Отчего всякий раз притаскивает сюда вместе с недавними фотографиями, словно не помнит, что показывала его в прошлый свой приезд?