Вода: замерзшее, клином врезанное в берег озеро Мичиган, полярное безмолвие, абсолютный холод, абсолютный нуль. У нас здесь нуль всего. Я слышу, как подо льдом плещутся волны. Этот плеск всегда со мной, в подсознании. Кто, как мы, живет у озера, связан с ним на всю жизнь, плеск волн носит с собой повсюду. Мой отец прожил в нашем доме пятнадцать лет и, должно быть, тоже носит в себе этот плеск.
И зачали меня, конечно, под этот же ритмичный плеск, под шум волн озера Мичиган.
Он приближается к нашему дому, он едет на большой машине. Еще за квартал он окидывает дом уважительным взглядом, как достойного противника. Он резко нажимает на тормоза — из-за угла дома появилась высокая девушка.
Она согнулась под напором ветра и идет жестким шагом солдата, переходящего с позиции на позицию, шагом солдата, у которого одна мечта — перебраться с позиции на позицию.
Машина останавливается у тротуара, и я гляжу на нее в изумлении. В такие минуты я, может быть, даже хорошенькая. Но предчувствие возвращается, и лицо у меня снова мрачнеет.
— Одри! Не бойся, садись в машину… Можешь потратить на меня несколько минут?
Мы смотрим друг на друга. Он на мгновение грустнеет, словно его разочаровала пустота в моих глазах. Но потом улыбается. Улыбается и говорит:
— Ну садись же! Ты наверняка замерзла.
— Я… я не знала, что ты приедешь…
— А я приехал. Я здесь, видишь? Ты уже завтракала?
— Нет. То есть да. То есть…
— Садись. Или боишься, что мать увидит?
Мне не верится, что он здесь, что я вижу его так близко. «Зачем?.. Что… что тебе надо?» — слышу я свой прерывающийся голос. Потеряв терпение, он выходит из машины и хватает меня за руки. Он меня целует, а я отшатываюсь, потрясенная его бьющей через край жизнерадостностью.
— Выкинь из головы свою несчастную мать, поехали лучше со мной кататься, — говорит он. — Неужели не можешь уделить родному отцу десять минут? — Он хлопает меня по плечу, он цепко берет меня за локоть своей большой рукой. Мне остается только уступить. И мы едем, два гиганта в гигантской машине.
Он говорит:
— А теперь, моя радость, рассказывай мне все!.. Как ты живешь, чего ждешь от жизни и можешь ли хотя бы на месяц осчастливить отца своим обществом?
Я начинаю говорить. Моя жизнь: что про нее сказать? Я ведь ему и так обо всем пишу. Мысленно представляю себе, как он с широкой отцовской улыбкой вскрывает конверт, пробегает глазами первые строчки, а потом его отвлекает телефонный звонок или кто-нибудь заходит. В одной руке у него мои письма. В другой — письма от его женщин. Мои письма он теряет. Комкает их и запихивает в карман или бросает в ящик письменного стола, но в конечном итоге теряет.
— А мама собирается…
— Нет, нет, про маму ни слова. Сумасшедшие меня не интересуют! — кричит он.
Эта его косая усмешка, это лицо, эти густые темные волосы! Я смеюсь. Он не сказал ничего смешного, но я не могу удержаться от смеха.
— Одри, я теперь живу в другом измерении. Ты это знаешь. И ты ведь понимаешь меня, правда?
Он сжимает мою руку.
— На днях я проснулся и почувствовал, что мне тебя не хватает, — говорит он.
Я смотрю на панель с приборами. В глазах у меня рябит от стрелок, циферблатов, индикаторов. В голову ничего не лезет, не знаю, что ему сказать. Я такая большая, такая тяжелая, такая манящая.
— Почему ты отворачиваешься? Даже не смотришь на меня, — говорит он. — И что ты так улыбаешься? Что это должно означать? — Он поворачивает укрепленное над передним стеклом зеркальце, чтобы я поглядела на себя. — Ты меня очень ненавидишь? — мягко спрашивает он.
Сегодня днем, когда я собрала свои вещи, мать встала на пороге и ровным, спокойным голосом сказала:
— Значит, ты решила окунуться в светскую жизнь и уходишь к этому подонку? Значит, решила уехать отсюда? Только, пожалуйста, не надейся, обратно я тебя не приму.
С циничной усмешкой она смотрела на меня и курила сигарету за сигаретой. Я выдвигала и задвигала ящики шкафа.
— Но я… я вовсе не хочу тебя обидеть, — заикаясь, пробормотала я.
— Что?
Мои чемоданы сложены. Часть жизни кончилась, и я подвожу черту. Издали, снизу, сквозь голос матери прорывается шум воды, плеск волн.
— Какие все-таки бабы дуры. Терпеть их не могу, — говорит мать.
Несколько лет назад к моей матери пришла в гости какая-то женщина. Мне было тогда лет пятнадцать, помню, как я открыла дверь и растерялась: я только что вернулась из школы, ноги у меня были мокрые, а взлохмаченные волосы забрызганы грязью. Женщина впилась в меня взглядом. Удивленное напудренное лицо, губы напряжены в несколько утомленной радужной улыбке. Будто она слишком долго ждала. Будто слишком долго улыбалась. Глаза красивые и светлые, ресницы черные, волосы тоже черные, но их почти не видно, они зачесаны назад и спрятаны под темной норковой шапочкой. Была зима, но от этой женщины веяло теплом. Щеки у нее нарумянены. На губах толстый слой губной помады. Сияющая, прекрасная, она шагнула ко мне и взяла за руку.
— Одри. Ты ведь Одри…
Веки у нее были накрашены розовым, темные матово-розовые тени. От нее странно пахло чем-то фруктовым — не духами и не пудрой, а чем-то сладким, даже приторным. Ее пальцы судорожно сжали мою руку.
И тут торопливо спустилась вниз мать. Она и эта женщина пристально посмотрели друг на друга, будто хотели убедиться, что знакомы, и в первый момент обе не сказали ни слова. Потом двинулись вперед, медленно, будто против воли, будто обе давно мечтали об этой встрече и спешили на нее, но в самую последнюю минуту что-то их остановило.
— Я не слишком рано? — спросила женщина.
— Нет, нет. Конечно же нет, — сказала мать.
Гостья сняла шубку и небрежно бросила на диван — бронзовый блеск ее платья резким диссонансом вторгся в загроможденную гостиную. Эта женщина была как радостный сюрприз, как праздник, как шампанское.
— Так замерзла, до сих пор дрожу. — Женщина засмеялась.
В тот вечер мать выпила больше обычного. «Какие все-таки бабы дуры! Терпеть их не могу», — горько сказала она мне.
Из аэропорта в отель мы едем на частной машине. Мы уже в Вашингтоне, но отец никому не звонит и не сообщает, что вернулся.
— Завтра все начнется сначала, — говорит он. — Эти несколько часов я хочу быть только с тобой.
Но он полон боевого задора, ему не терпится, чтобы все началось скорее, а мне не терпится при этом присутствовать и наблюдать за ним. Я прочесываю взглядом тротуар, потому что отцу угрожает опасность: в любую минуту кто-нибудь может выскочить из толпы и броситься на него.
Он в прекрасном настроении. Он хочет, чтобы я прочно вошла в его жизнь, в отеле он снимает мне номер рядом со своим, он увлечен ролью отца, он думает обо мне, он опекает меня, он излишне заботлив. Отель напоминает мне дом моей матери — все чересчур декоративно, ковры толстые и заглушают звук шагов, мебель на хрупких изогнутых ножках.
— Это и есть мой дом. Большую часть года я живу здесь, — заявляет он.
Мы спускаемся в бар и пьем коктейли. Болтаем о пустяках. Я спрашиваю:
— В тебя больше не пытались стрелять?
Он смеется: конечно же нет! Кому нужно его убивать? Снисходительно улыбается, как будто я ляпнула глупость, и подзывает официантку. Еще один мартини, пожалуйста. И ест, и пьет он с удовольствием — приятно смотреть.
Я вдруг думаю, что у него должно быть много врагов.
— Что ты такая мрачная? — спрашивает он.
— Мне неспокойно… я подумала, что…
— За меня, пожалуйста, не беспокойся. Уверяю тебя, это совершенно ни к чему! — смеется он. Ласково похлопывает меня по руке, его рука в точности как моя, только больше. — Ты себя ведешь сейчас, как… — и он замолкает, улыбка застывает у него на лице, пока он старается найти нужное слово. Он умеет говорить, он знает, как подбирать слова, и всегда легко их подбирает, но сейчас нужное слово не идет ему на ум. И то, что он в конце концов произносит, звучит очень странно: — Как женщина.