Она начинает прибирать письменный стол. Она всегда сама это делала. Во время болезни ее некому было позаботиться, и стол в беспорядке. Коля сам не приберет.
Она аккуратно раскладывает по местам письменные принадлежности, книги и бумаги. Машинально глаза ее останавливаются на маленьком листке почтовой бумаги, исписанном и зачеркнутом во многих местах.
— Верно, речь черновая. Надо этот листок положить отдельно.
С этими словами она берет бумажку и, желая удостовериться, речь ли это, начинает читать.
Странная речь! Она начинается словами: «Вы этого хотели? Ну да, я вас люблю!»
Леночка вздрогнула, хотела бросить листок и вместо того стала жадно читать.
По мере чтения мертвенная бледность разливалась по лицу ее. Листок выпал у нее из рук, и она бессильно опустилась на кресло.
На почтовом листике было написано несколько вариантов письма к Нине Сергеевне. Вот один из них:
«Вы этого хотели… Ну да, я вас люблю, люблю, как никого не любил (в скобках поставлено: безумно, глупо), хотя и знаю, что вы встретите эти слова насмешливой улыбкой. Камо бегу от духа твоего и от лица твоего камо бегу?.. * Дома… О бедная Леночка! Милое, кроткое создание… Вы были правы тогда, говоря, что мне не следовало связывать судьбу свою с этой женщиной… Ей нужна другая натура… другой человек, а не я… Ее идеал — тихое семейное счастье, дети, муж всегда подле. Она не понимает и не может понять, что есть другой идеал… что есть натуры… высшие… И чье положение трагичнее: ее или мое? — решите… Я увлекся, женился, мне казалось, что я обязан был жениться и принести себя в жертву, а теперь вижу, что жертва выше моих сил… Я знаю, что для нее моя любовь… иллюзия любви… все… Но что же делать…»
Далее продолжались варианты с одним и тем же концом: «Вы этого хотели?.. Так знайте же, я вас люблю, люблю. Скажите слово только, окажите, и я буду ждать».
Когда Леночка через час поднялась с кресла, она бережно положила на место письмо и, шатаясь, вышла из комнаты, оделась и поехала к одной из своих приятельниц.
— Что с тобой, Вязникова? — встретила та ее. — Ты на себя не похожа.
— Ничего! — отвечала она. — Уложи меня в постель, мне холодно!
На следующий день она написала Николаю короткое письмо.
Вязников не ожидал подобного решительного шага.
Он прочитал Леночкино письмо и тотчас же поехал к ней, уверенный, что уговорит ее, тем более что перед письмом жены он получил от Нины следующую записку, которая его привела в бешенство:
«Ничего я не хотела и ничего не хочу. Бросьте ваши излияния и не мучьте вашу бедную жену».
Николай поехал на квартиру, где пока была Леночка, но навстречу ему вышел доктор Непорожнев и сказал:
— Ваша жена нездорова и просила передать, что ей тяжело было бы кого-нибудь принимать…
Вязников уехал и написал ей горячее письмо. Но ответа не было.
XXVI
Прошел год. О Васе не было ни слуху ни духу.
Однажды в Витино приехал незнакомый молодой человек, передал Ивану Андреевичу письмо и тотчас же уехал.
Старик распечатал, удивленно взглянул, что письмо написано из Лондона, и прочел следующее:
«Милостивый государь
Иван Андреевич!
Я только что могу сообщить вам печальное известие. Сын ваш Василий Иванович и мой друг умер десятого мая от чахотки в ***. Я был при последних его минутах. Они были спокойны. Незадолго до кончины он говорил о вас и вашей супруге и просил передать, что умирает, уверенный, что вы будете вспоминать его с тою любовью, с которой вспоминал он о вас. Искренно уважающий вас
Мирзоев».
— Вася… Вася… милый мой!.. — прошептал старик и поник головой.
Вслед за этим ударом на старика обрушился и другой. Газеты принесли известие, что Николай защищал Кузьму Петровича, обвинявшегося в умышленном поджоге фабрики, причем погибло много жертв, и прибавляли к этому, что г. Вязников получил за защиту пятьдесят тысяч.
— Не может быть… не может быть!.. Это вздор! — повторял Иван Андреевич.
Однако когда он прочел в газетах речь сына и получил из Петербурга от него письмо, в котором, между прочим, Николай писал, что «надо трезвее смотреть на жизнь», — старик должен был увериться, что все, сообщенное в газетах, было правдой.
Печально догорала жизнь стариков. Он совсем одряхлел, а Марья Степановна все похварывала. Леночка, приехавшая погостить к своим на лето, часто навещала их и обещает, по окончании курса, поселиться около, если ей удастся получить место земского врача в Залесье, где обещали выстроить больницу.
Она пережила свое горе и может вспоминать о прошлом без жгучей боли.
Василий Иванович *
I
Ослепительно роскошный пейзаж предстал во всей своей красоте, когда солнце, медленно выплыв из-за горизонта, залило светом и блеском остров, утопавший в зелени, на фоне которой сверкали белые дома и хижины маленького Гонолулу * , приютившегося у лагуны кораллового рифа, под склоном зеленеющих гор с обнаженными золотистыми верхушками.
Чарующая роскошь тропической растительности, блеск моря, зелени и света, переливы то нежных, то ярких красок, сверкавших под лучами солнца, тихо плывущего в бирюзовую высь, — все это казалось какой-то волшебной декорацией. Не верилось, что наяву видишь такую прелесть.
Вокруг царила мертвая тишина. Только из-за узкой полоски барьерного рифа, отделяющего лагуну от океана, доносился тихий ропот замиравшей зыби. Город еще опал в своей кудрявой зеленой люльке. Рейд был безмолвен. Шляпки не сновали между берегом и несколькими судами, стоявшими на рейде, и пристань была безлюдна.
Среди этой торжественной тишины расцветавшего тропического утра вдруг раздался свист боцманской дудки, и вслед за тем в тиши гонолульского рейда разнеслись энергические приветствия по адресу матросских родственников, — внезапно напомнив вам, что вы находитесь на оторванном клочке далекой родины — на палубе русского клипера, в тот самый момент, когда начинается генеральная чистка после прихода военного судна на рейд.
Это — не обычная, ежедневная чистка, несколько напоминающая мытье голландских городков, а нечто еще более серьезное. Это — то торжественное жертвоприношение богу морского порядка и богине чистоты, которое матросы коротко называют «каторжной чистотой».
Клипер пришел на рейд накануне, перед вечером, и потому «чистота» была отложена до утра. И вот, как только пробило восемь склянок (четыре часа), клипер ожил.
Босые, с засученными до колен штанами, матросы рассыпались по палубе. Одни, ползая на четвереньках, усердно заскребли ее камнем и стали тереть песком; другие «проходили» голиками, мылили щетками борта снаружи и внутри и окачивали затем все обильными струями воды из брандспойтов и парусинных ведер, кстати тут же свершая утреннее свое омовение.
Под горячими лучами тропического солнца палуба высыхает быстро, и тогда-то начинается настоящая «отделка». Несколько десятков матросских рук принимается убирать судно, словно кокетливую, капризную барыню на бал.
Клипер снова трут, скоблят, тиранят — теперь уже «начисто», — подкрашивают борты, подводят на них полоски, наводят глянец на пушки, желая во что бы ни стало уподобить чугунную поверхность зеркальной, и оттирают медь люков, поручней и кнехтов с таким остервенением, словно бы решились тереть до тех пор, пока блеск меди не сравнится с блеском солнца.
Перегнувшись на реях, марсовые ровняют закрепленные паруса; на марсах подправляют «подушки» парусов у топов. Внизу — разбирают и укладывают снасти. Двое матросов висят по бокам дымовой трубы на маленьких, укрепленных на веревках дощечках, слывущих на морском жаргоне под громким названием «беседок» (хотя эти «беседки» так же напоминают настоящие, как виселица — турецкий диван), подбеливая места, чуть тронутые сажей, и мурлыкая себе под нос однообразный мотив, напоминающий в этих южных широтах о далеком севере.