Но так как никто к старику за пенсией не приходил, то он, помечтавши после прочтения передовой статьи на эту щекотливую тему, скоро успокаивался насчет всеобщего разрушения. Тем не менее нельзя сказать, чтобы он оставался совершенно равнодушным, когда от таких статей переходил к вопросам, имеющим отношение к более близким интересам. Старик нередко негодовал и возмущался, что много несправедливостей и несовершенств творится в божьем мире и что дела на свете идут не так, как бы им следовало идти.
— Но все это поправимо и без того, чтобы отнимать у него пенсию, — философствовал адмирал. — Ну, можно, пожалуй, сократить ее, что ли, — жертвовал он самоотверженно pour le bien public[12] частью пенсии, — если находят, что она велика; вероятно, и другие согласятся на это… Все поправимо, стоит только всем действовать по совести, по чести, не обижая никого. Тогда и разрушать ничего не придется…
— Каждый поступай по совести, а у кого совести нет, того на Сахалин! Не так ли, сестра?
Таким вопросом обыкновенно заканчивались политические соображения старика, на склоне жизни получившего вкус к политике. Прежде он о ней и не думал.
И теперь адмирал, несмотря на нетерпение сестры, не охотницы до рассуждений о предметах, не имеющих непосредственного интереса, — заставил сперва сестру выслушать себя, прежде чем задать ей вышеприведенный вопрос.
Она, конечно, не задумалась бы в эту минуту не только сослать на Сахалин, но даже и куда-нибудь подальше директора правления, выгнавшего со службы ее сына, — о том мерзавце и говорить нечего, — но, как практическая женщина, очень хорошо понимала, что это невозможно. И потому на «философию» брата ответила без всякого философского спокойствия:
— Когда еще это все будет, а пока Митю-то выгнали!.. Но я этого дела так не оставлю.
— Что ж ты думаешь делать? — спросил адмирал, взглядывая с некоторым беспокойством на сестру.
Она рассказала о своем плане идти в правление и спрашивала совета.
— О, когда нужно, я сумею, братец, говорить самым дипломатическим языком! — прибавила она в успокоение брата Андрея и при этом взглянула на него с такой самоуверенностью, что после этого, казалось, усомниться в ее дипломатических способностях было преступлением.
Однако брат отрицательно и энергично покачал головой. Она только напрасно пойдет туда. Уж если директор уволил, не разобравши даже дела, то нечего с таким человеком и разговаривать.
— Но, быть может, ему наплели на Митю.
— Тем хуже. Зачем слушает!
— Так неужели так и оставить эту подлость? Нет, братец, я не согласна. Если директор оказался мерзавцем, я ему выскажу это, — она уж забыла в эту минуту о дипломатии, — а потом пойду к другому. Кто там выше?.. Вы знаете, братец? У них Совет еще есть… Так я найду и туда дорогу.
— Не ходи, сестра! Уж если ты так хочешь, я сам схожу к директору, хоть, признаюсь, и не надеюсь на успех, но попытаюсь. По крайней мере, я поговорю толком, объяснюсь.
— Отчего же мне не сходить? Точно я дура какая, толком не умею говорить. Слава богу, вы знаете, братец, детей определила я, из инвалидного капитала четыре года не хотели выдавать пенсии, все говорили: выйдут новые правила! — а я все-таки получила. Говорить-то я толком умею. Меня, слава богу, знают там. Спросите-ка у них, как я говорю!.. — отстаивала свои права полковница.
— То-то очень уж ты говоришь… Кипяток! Да ты там, пожалуй, директору такого напоешь, что потом к мировому. Ведь у тебя язык, когда ты вспылишь, известный!
— А у вас, братец, не язык, что ли?..
— Все-таки я хладнокровнее тебя, сестра Мария.
— Ну, братец Андрей, а вспомните-ка ваше хладнокровие, когда вы… Ну, да что вспоминать… У нас в крови это…
Дело, по обыкновению, чуть было не дошло до горячего спора между братом и сестрой. Адмирал стал горячиться, доказывая, что он владеет собой и что морская служба приучила его к этому; полковница тоже горячилась, ссылаясь на правительственные учреждения, которые хорошо знают: умеет ли она говорить. По счастию, лакей доложил, что подан самовар, и старик прекратил спор, заметив:
— Тебя не переспоришь. Пойдем-ка чай пить…
За чаем однако полковница согласилась, чтобы адмирал отправился к директору и поговорил с ним, так как «мужчина мужчину более слушает» — этот мотив старик придумал для успокоения сестры; если же будет неудача, тогда полковница пойдет к председателю Совета. Кроме того, брат обещал похлопотать за Митю у одного старого товарища, который имеет связи с разными банками. Завтра же он пойдет и попросит. Бог даст, что-нибудь и удастся.
— Спасибо вам, брат Андрей! — с чувством проговорила Марья Ивановна, останавливая нежный взгляд на брате, всегда принимавшем горячее участие в ее судьбе, — вы…
— А Митя как… философом? — перебил старик, торопясь замять излияния сестры.
— Именно философ… Пожалуй, если он и недоволен, что остался без места, так больше из-за меня. Вы знаете, какой Митя деликатный; скорей все мне отдаст, чем от меня возьмет. Недавно завелись у него какие-то десять рублей, он принес: «нате, говорит, маменька, Любе платье сделайте». Теперь вот, верно, об уроках хлопочет… Всем хорош, только одно: совсем он тюлень какой-то, и нет у него никакой амбиции, как у других. Точно ничего он и не хочет!.. Я иной раз дивлюсь даже…
— Да, мальчик он добрый! — согласился старик. — Не эгоист, как бывают другие дети.
Кто эти «другие», старик не прибавил, а полковница благоразумно сделала вид, что не слыхала последних слов.
Разговор перешел на другие предметы, и адмирал, между прочим, поднял вопрос о даче.
— Какая дача! — воскликнула Марья Ивановна.
— Разве Федя не догадался об этом? Он, слава богу, получает — шутка сказать — три тысячи жалованья, один, и его не разорило бы прислать каких-нибудь сто рублей, чтобы мать и маленькая сестра отдохнули летом.
— Он предлагал, братец, он предлагал! — с внезапной быстротой возразила Марья Ивановна, — еще на днях писал об этом.
Несмотря на похвальбу полковницы своими дипломатическими способностями, только что сказанная в защиту сына ложь была заметна. И торопливость, с которой она тотчас же отвела взгляд с брата на самовар, и какая-то неестественная быстрота ее возражения выдавали ее совсем. Однако адмирал, в свою очередь, сделал вид, что не заметил смущения сестры, и, помолчав, проговорил:
— Нынешним летом и я собираюсь, сестра, на дачу!
— Вы? — изумилась Марья Ивановна, хорошо знавшая, что старик терпеть не мог дач и всегда летом оставался в своей квартирке во дворе, в четырнадцатой линии.
— Чему ты удивляешься? Ну да, я! Не все же киснуть в городе. Давеча и доктор советовал; вам, говорит, морской воздух нужен. Вот собираюсь на неделе съездить в Мартышкино посмотреть дачу. Там и воздух, и дачи, говорят, дешевые… Ты ведь жила там?
— Да, там можно дешево найти дачку.
— Но только одному жить скучно. Если бы ты согласилась вместе с Любочкой и Митей, а? Я бы очень был рад.
У полковницы навернулась на глаза жгучая слеза. Но старик опять-таки ничего не заметил и, вставая из-за стола, проговорил:
— Смотри же, сестра, это дело решенное. Переезжайте ко мне на дачу; так и крестнице моей, Любочке, скажи… Надо и мне подышать свежим воздухом. И то по временам так ломит поясницу, так ломит… Эй, Понт, едем на дачу! Слышишь? — весело крикнул старик.
VI
Дня через два, в самый разгар домашних хлопот полковницы, когда она, возвратившись с рынка, стояла посреди гостиной, с засученными рукавами, в переднике, со щеткой в одной руке и тряпкой в другой, только что окончив перемывку цветов, — вслед за звонком, в гостиную вошла элегантно и со вкусом одетая, красивая и изящная молодая женщина, высокая, стройная, резкая брюнетка с матовым цветом нежной кожи, правильными чертами прекрасного, но несколько холодного и безвыразительного лица. Сходство с полковницей невольно бросалось при взгляде на эту даму, но какая разница между матерью и дочерью! Она резко сказывалась в сдержанности и мягкости манер, спокойном, строгом даже, взгляде блестящих черных глаз, в этой выхоленности, свидетельствующей, что мелкие и тяжкие заботы недостаточной жизни незнакомы молодой женщине. Улыбка, появившаяся на ее лице при виде полковницы в таком наряде и вооружении, не скрыла озабоченного выражения ее лица.