Альбурт перечислял мне позже длинный список американских конгрессменов и сенаторов, предпринимавших шаги в нашу защиту. Я увидел интерес к теме отказников среди американских законодателей, когда участвовал в слушаниях на эту тему в Конгрессе в начале августа 1986 года, через два месяца после нашего отъезда. В сеансе одновременной игры, который я дал в тот день в Капитолии, среди моих оппонентов был даже представитель американского народа, не знавший, как ходят фигуры. Надо было очень печься о советских евреях, чтобы сесть играть в шахматы, не зная ходов!
Конечно, были акции поддержки и в Израиле, хоть Израиль и не имел в те годы особого влияния на политику СССР. Через день после того как 30 мая мы прибыли в Израиль, я присутствовал на партии в «живые шахматы» между «отказниками» и «КГБ», которую разыгрывали молодые ребята в кампусе Иерусалимского университета на горе Скопус. На майке парня, изображавшего одну из «фигур», значилось мое имя. Я предположил, что должен бы быть пешкой, которая только что прошла в ферзи.
И конечно, важно было, что на дворе стояли уже не брежневские и не андроповские времена, а период «ранне-горбачевский». Еще томился в горьковской ссылке академик Сахаров, но на берлинском мосту Глинике уже обменяли на советскою шпиона Натана Щаранского.
В период наших демонстраций в Ровно арестовали и дали срок Василию Барацу, а месяцем позже в тюрьму отправят его жену Галю, но какие-то признаки грядущего смягчения режима начинали витать в воздухе.
На следующий день, 14 марта, КГБ, похоже, принял наше определение «демонстрации» и на три часа задержал нас. Мы продолжали выработанную ко второму дню линию: на все распоряжения гэбэшников отвечали «Нет!» Порвав наш плакат, они должны были еще и волочить нас в машину. С этого дня нас не возили, как в первые два дня, по разным отделениям милиции. Они облюбовали одно — на задах старого Арбата, напротив театра им. Вахтангова. Проведя почти месяц в этом отделении, я как-то свыкся с ним, и в последующие годы, когда я оказывался в Москве на шахматных соревнованиях, на прогулках ноги сами приводили меня к этому отделению.
В последующие дни недели у нас с гэбэшниками выработалась привычная процедура: мы разворачивали наш плакат, они его рвали. После препирательств нас волокли в машину и отвозили в отделение милиции. Оказавшись в отделении, мы доставали из сумки нарды и три часа, пока нас не отпустят, играли. Это помогало нам снять напряжение после битвы, и, кроме того, мы хотели показать, что готовы к долгой кампании и сидение в их дурацком отделении нас не очень заботит. Покинув отделение, мы отправлялись на Старую площадь в приемную генерального секретаря партии и писали Горбачеву очередную жалобу.
Удивительное совпадение: Москва — большой город, но в те дни, передвигаясь по нему, мы постоянно встречали знакомых. И стоило нам на минуту остановиться и спросить встреченного: «Как дела?», как словно из-под земли появлялся милиционер и требовал от наших знакомых предъявить документы. Однажды, уже возвращаясь домой, мы столкнулись в вагоне метро с нашим соседом физиком Виктором Флеровым. Виктор гордо вез из типографии пачку только что отпечатанных книг — свою монографию. На платформе станции «Щукинская» нас ждал патруль милиции. Они препроводили нас с Флеровым в уже знакомую нам комнату милиции и записали паспортные данные всех нас. Это задержание не испортило Флерову его карьеры в Союзе, а через некоторое время он и сам с семьей уехал в Израиль.
Но не все знакомые, которых я видел во время наших походов на демонстрации, подходили к нам здороваться. В те дни я осознал, почему киевский КГБ так ненавидел мужа моей сестры, Володю Кислика, — он, действительно, был прекрасным организатором. Ко времени наших демонстраций Володя и Бэлла поменяли свою киевскую квартиру на московскую и Володя досаждал уже московскому КГБ. Он организовал так, что кто-то из отказников приезжал к нашему дому к двум часам дня и на дистанции сопровождал нас к месту демонстраций. Так что, если бы мы стараниями КГБ исчезли, это не было бы бесследное исчезновение. И когда в толпе мелькали Борис Чернобыльский или Арик Рохленко, я знал что это не случайные встречи.
То были дни большого внутреннего напряжения. И это было время, когда я стал чувствовать поддержку Свыше. Откуда-то бралась энергия, опустошенный напряжением, я вдруг находил себя вновь полным сил. Религиозность, к которой я пришел позже, основана в известной степени на моем духовном опыте тех дней. Аня говорила мне, что испытала нечто схожее.
Пришло 16 апреля — день нашей шестой демонстрации и день акции в Берне «Салют Гулько». Мы решили отметить этот день пресс-конференцией. Я обзвонил знакомых журналистов, и все они обещали приехать к нам. Я назначил время — час дня, чтобы в 2.15 мы могли выехать на очередную демонстрацию.
В назначенное время журналистов не было. Ко мне пришло ясное осознание — сегодня американцы бомбили Ливию, все журналисты заняты этой новостью и из корпунктов не выходят. Я включил радио, и диктор подтвердил — да, сегодня американцы действительно бомбили Ливию. Удивленные таким практически не очень полезным прозрением, мы поехали на демонстрацию.
В дни международных кризисов, под шумок, КГБ чувствовал себя свободней для проведения резких акций. Так, во время кризиса, после оккупации Афганистана, КГБ сослал в Горький академика Сахарова. В такие дни могли выслать неудобного иностранца. Поэтому западные дипломаты и журналисты в периоды кризисов старались не покидать своих нор и не выходить в город.
Конечно, в этот день была выше вероятность посадки и для нас. Поэтому, когда в положенное время — через три часа после задержания — нас отпустили из участка, я испытал облегчение. Было ясно, что если даже такой день они не используют для ареста, мы на шаг ближе к победе.
Мы вернулись домой, но к восьми часам вечера должны были ехать на Центральный телеграф для общения с Берном. Своего телефона, как я писал, у нас не было.
Когда подошло время отправляться на Телеграф, я почувствовал, что у меня нет сил пошевелиться. Я решил, что «Салют Гулько» пройдет и без меня. Тем более что наверняка с Берном нас не соединят.
На Телеграфе побывал Володя Пименов. Как шахматный мастер и отказник, он тоже был приглашен участвовать в мероприятии. Прождав час, никакого соединения с Берном он не дождался.
Весна в тот год стояла очень теплая, и 21 апреля полил дождь. Когда мы добрались до Гоголя, мы обнаружили, что в округе нет ни души — только мы и человек шесть гэбэшников.
В тот день эти ребята применили новую тактику. Они прыгали вокруг нас и не давали нам вытащить из сумки наш плакат. Один из них сунул мне красную книжицу, тут же убрал ее и сообщил, что он сотрудник милиции Соколов. Врал, не был он ни сотрудником милиции, ни, конечно, Соколовым. Хоть мне это было безразлично. В общем, в тот день нам не дали развернуть плакат и сорвали демонстрацию.
Нужно было искать новый ход, и мы нашли его. В тот вечер Аня хорошо поработала и нашила на темно-синие майки большие белые буквы с нашим обычным текстом: «Отпустите нас в Израиль».
На следующий день, прибыв к памятнику, мы скинули наши пальто и расправили груди. Такую демонстрацию было не остановить, и такой плакат не порвать. И пока милиционеры организовывались, чтобы затолкать нас в машину и увезти, проходило известное время. Хоть и не большое.
Интересна была реакция москвичей на наши демонстрации, хоть понять, какая реакция спонтанна, а какая нет, было не всегда просто. Как-то пьяный мужик, сидя на лавочке, выкрикивал в наш адрес: «Убить их надо! Расстрелять их надо!» А потом, когда милиционеры, не проявляя рвения, толпились вокруг нас, не решаясь нас волочить, этот мужик подошел к ним и стал руководить нашим задержанием.
— Почему этот пьяный командует вами? — не без ехидства спросил я капитана милиции, старшего среди милиционеров.
— Все нормально, — успокоил меня капитан.
Бывали и другие реакции. Старый и по виду больной мужчина сказал мне: «Я приветствую вас. Мне помирать здесь», — он широким жестом показал в сторону арбатских переулков. — Но вас я приветствую», — он опять использовал это не очень подходящее слово. А я подумал почему-то, что этот человек знает, наверное, об Архипелаге ГУЛАГ не по книжке Солженицына.