Вслед за нами, после того как генерал уезжает, заруливают одесситы — экипаж, заменивший Ласницкого.
Веня бежит от них с сообщением.
— Командир, «Одесса» пулю поймала…
— Где?
— В Баграме, над дальним приводом. [32]Пробила столик радиста, ударилась о связную станцию и свалилась ему за шиворот, тепленькая…
Формально я отвечал за подготовку экипажа. Когда давал контрольные полеты летчику, все, как говорят у нас, разжевал. Но кажется, этот одессит какой-то заторможенный. Хотя его можно понять: вот так, за один день трудно сломать старые привычки.
Начинаю пытать командира: «Какая высота была над приводом?» Говорит: «Тысяча метров» (а нужно полторы!).
— Где ж была твоя голова? — спрашиваю радиста.
— На столике, командир! — весело отвечает парень. — За одну секунду до выстрела — на столике. Вы же знаете, перед посадкой обычная поза радиста: «Жду продовольствия». [33]Тут ко мне штурман обратился, я поднял голову — чувствую, удар: что-то горячее за шиворот упало… В моем столике — дырка, а секунду я помедли — была бы в голове… — Радист протянул мне кусок расплющенного металла. — Просверлю дырочку, повешу себе на шею.
— Повесь ее своему командиру на одно место и напиши на ней: «Тысяча пятьсот метров», — посоветовал я, внутренне оценив неистощимый юмор одессита.
* * *
…Вечером у себя в комнате мы перетряхиваем зимнюю одежду. Понабирали лишнего: шинели, шапки, теплое белье. Все это стоило кое-какие афгани, а завтра утром нас в Джелалабаде будет встречать Никель.
Этот сорбоз [34]встречает каждый самолет в надежде чем-нибудь поживиться. Он носит в кармане толстую пачку афганей и скупает у советских все, чтобы в городе продать дороже. Особенно с большой охотой берет сковородки, кастрюли, чайники. Этот металл здесь, в Афгане, особенно в кишлаках — огромная ценность. Один афганский майор, окончивший у нас Академию имени Фрунзе, сказал мне: «Вы самые богатые в мире».
Я привык с детства считать, что мы «самые». Но самые сильные, самые свободные и самые не такие… потому что нам плевать на богатство. Я ему сказал об этом, но он стал настаивать: «Назови мне другую такую страну, где в пятимиллионной армии вся посуда: ложки, вилки, кружки, чашки — из алюминия?»
Я почесал затылок и ничего путного ответить не мог.
Никель потому и был «никелем», что подходил к каждому самолету и спрашивал: «Никель есть?» Он скупал все, что имело металлический блеск: кастрюли, сковороды, чайники. Пожалуй, на любом аэродроме можно найти афганца, похожего на нашего приятеля. Самое примечательное у Никеля — большой рот. Стоит ему улыбнуться — весь жевательный набор, чуть выставленный под углом вперед, является во всей красе. Редко посаженные длинные зубы похожи на кузнечные щипцы, которыми хватают раскаленные детали. Без улыбки нет коммерции, поэтому Никель держит свой инструмент согласия в обнаженном виде. Русским сорбоз владеет сносно, по принципу: «Говорю, что слышу». На наше традиционное: «Как дела?» — отвечает нашим ядреным, забористым: «З…с!», разве что без мягкого знака на конце. Впрочем, так же отвечали и большинство афганцев. Простой люд быстрее усваивает наши ругательства. Русские «связки слов» объемны, слышатся громче других… Особенно мастерски грамматикой в стиле «е-пэ-рэ-сэ-тэ» владеют бачата — стайки грязных, оборванных мальчишек, обследующих аэродромные свалки. Эти попрошайки подбирают все: от пустых консервных банок до кусков древесины. Близко к самолетам их не пускают. В грязных торбах среди мусора могут находиться пластиковые мины.
Афганский сорбоз — сначала мусульманин, затем торговец и уж затем, некоторым образом, солдат. Он сидит в аэродромной лавочке, принадлежащей офицеру, и не забывает интерес собственный — ему проще вступить в контакт с советскими.
Когда солнце уже достаточно низко, вечерний намаз не застанет врасплох солдата. Куда бы ни отправился он в это время, прихватит с собой под мышкой маленький коврик, свернутый в рулон. На стоянке воин аккуратно разложит подстилку, опустится на колени, обращаясь лицом к солнцу; все вокруг для него перестает существовать. Со священным именем Аллаха на устах он припадает к земле, творя молитву, и вряд ли прервет ее, если начнется обстрел… На моих глазах офицер ударил солдата кулаком в лицо. Сорбоз в форме из материи, похожей на нашу мешковину, неправильно подошел…
Афганские летчики одеты в удобную, великолепно сшитую синюю форму из тонкого сукна, перед которой наша, зеленая, выглядит нелепо. Мы помогаем нищей стране, где офицеры ее армии получают в пять раз больше, чем мы — в великой державе…
* * *
С приходом холодов к нам зачастили артисты. Для ансамбля «Пламя» был сооружен помост из досок под открытым небом. Печальный голос пел о снеге, который кружился, не таял: «Заметает зима, заметает…» Летчики, сидевшие на длинных скамьях, подхватывали слова и пели вместе с солистом. Здесь не было человека, который бы не тосковал о русской зиме и белых просторах. Артистов на руках сняли с помоста, повели к накрытому столу.
Только к вечеру следующего дня они смогли как-то прийти в себя после застолья. Музыкантам с трудом удалось вырваться из гостеприимных объятий летчиков.
Кобзон пел в клубе — большой палатке, где помещался весь полк. В Кандагар знаменитость возил наш экипаж. Артист, вернувшись в Кабул, сказал летчикам под впечатлением от воздушной акробатики: «На сцене я герой, в воздухе — г…к». Перед выступлением Кобзон заверил собравшихся, что его люди будут делать все, что мы попросим.
Ансамбль песни и пляски Киевского военного округа после выступления приземлился за столом в нашей комнате. Мы успели выпить по рюмке — прибежал посыльный. Нас срочно поднимали в воздух. Снова обстреливали штаб армии, и нам нужно бросать осветительные бомбы над городом. Артисты, парни, видать, не робкого десятка, пожелали посмотреть на ночной Кабул сверху. Они отправились с нами на стоянку. Три раза за ночь мы взлетали, и три раза они поднимались с нами на восемь тысяч, жадно смотрели вниз, на нереальную, фантастическую картинку ночного Кабула, раскинувшегося среди черных холмов. У нас под брюхом — четыре бомбы, бросали по одной. Отделившись от самолета, бомба разрывалась и рассыпала парашюты с горящим осветительным составом. Парашюты опускались восемь минут, выхватывая из объятий темноты горы, окружавшие столицу… Как елка в новогоднюю ночь, полыхал Кабул, мы висели на высоте и зажигали отсюда эти яркие «бенгальские» огни, падавшие к земле.
Мы все это видим через день, и можно только позавидовать восторгу наших гостей. Ребята, уже не молодые, вряд ли в своей жизни увидят что-нибудь подобное.
Утро заканчиваем за столом. Завтрак с рюмками и песнями… Экипажи просыпаются, а мы и не ложились.
Вскоре артисты прощаются, оставив нам подписанную на память пластинку, а мы падаем по кроватям. Кто-то крутит ручку настройки приемника, в комнату врываются звуки траурной мелодии… «Постой, постой, — кричу я, — найди эту станцию!» Я не ошибся.
Передают правительственное сообщение. Скорбный голос диктора сообщает о смерти Брежнева.
Я сажусь в постели и нервно перебираю пальцами одеяло… Кто придет, кто станет у руля? Где-то на донышке, в самых дальних тайниках зреет мысль: может быть, это будет человек умный и прекратит эту афганскую бузу? Завтра нужно взять свежих газет и посмотреть, кто первым подпишет некролог. «Вот увидите, это будет Андропов», — авторитетно заявляет Веня со своей койки. С ним никто не пытается спорить.
Наш генсек — покойник… Но разве при жизни он уже не был им? Когда я видел его на экране телевизора выступающим, мне хотелось куда-нибудь спрятаться… Слова, туго спрессованные в знакомые предложения, ворочались, словно громадные глыбы, катились и падали из-за какой-то заоблачной выси в пустоту зала, где шевелились и шелестели ладонями тени…
Сколько усилий требовалось этому человеку, чтобы читать с бумажки о великой созидательной силе народа! Внизу, перед его трибуной, — люди, не устававшие слушать заклинания, ставшие привычными…