За окном — белое молоко, в умывальнике — клубы дыма. На видавшей виды табуретке сидит, забравшись на нее с ногами, седой, худенький прапорщик и «травит» про «нашего брата».
— Нет, таких, как этот, больше нигде не видел, — говорит он неторопливо, затянувшись сигаретой. — Фамилию его никогда не забуду — Дробеньков. У нас в полку даже единицу тупости вывели: «один Дробень»… Вроде и хитроватый такой, пронырливый. С утра озабочен — на что глаз положить, а к вечеру — как унести. Любил бочком подкатиться к толпе, послушать, о чем говорят. Вдруг что полезное? А для него специально разговор приготовлен. Один говорит другому: «Ты что, не знаешь приказа министра обороны? Все ордена, какие есть в семье, — отца, деда, к празднику надевать. Чтобы люди не забывали…» Что вы думаете? Дело было перед Седьмым ноября. Пришел на праздничное построение — вся грудь обвешана… Другой раз явился к командиру перед отпуском — три литра спирта требует: «Я слышал, всем к отпуску положено».
Все смеются, а я вспоминаю нашего камчатского замполита, любившего повторять: «Армия — сколок народа». Да и сам-то он был тоже из народа… Единственный замполит из всех, кого я знал, не умеющий складно говорить. Его простой, корявый, рабоче-крестьянский язык нуждался в дополнениях. Матом он совсем не ругался, не положено. А связки слов требовались, «не можно» в авиации без связок.
Вместо «запрещено», он говорил «не можно», а чтобы речь лилась без лишних запинок, пересыпал слова переделанным на собственный манер ядреным русским матом, ставшим скороговоркой. На эскадрильском строевом смотре он выговаривал бортовому технику, который встал в строй с двумя галстуками на шее: «Валентин, бе-ныть… Ты, бе-ныть, хоть три галстука одень, выше тройки, бе-ныть, я тебе, бе-ныть, за внешний вид не поставлю».
Он был податливым, бесхребетным мужиком, жил с летчиками мирно и знал, что в курилке его величают «Бе-ныть». Один раз вызвал повальный смех на построении. Эта его речь была незабываемой. Замполит «стругал» нас, молодежь, за неаккуратное проживание в общежитии.
«Что творится, бе-ныть, в общаге? Понамусорят, понаблюют! Понимаешь ли… Культура, она, бе-ныть, с детства, дрень ее в корень, прививается…»
В лучшие времена я любил вспоминать о нем в курилке, но сегодня не было настроения.
Аню я отвез в Ташкент на собственном самолете и теперь не мог найти себе места. Врачи уверяли, что ей до полного выздоровления потребуется пара недель, и я при каждом случае бежал к Санникову, чтобы он поставил меня в план на Ташкент.
Схожу-ка я к Пал Палычу, покалякаю с ним, он должен быть дома. Не без Пашиной легкой руки я теперь — командир отряда. «Что ты хочешь, орден или майора?» — спросил он меня, когда пришел приказ о моем назначении. «Конечно, майора», — ответил я, не задумываясь. Бумаги на звание ушли до обстрела, но теперь-то мне все это было глубоко безразлично. Уволиться из армии проще было капитаном, майором надо тянуть до сорока пяти лет или заболеть.
Аэрофлоту больные летчики не нужны, не нужны там и алкоголики… Поэтому, так или иначе, мне предстояло высчитать «квадратуру круга», вырваться в небо, поменяв погоны на нашивки. Но это в будущем…
Пал Палыч не один. Чернявый, чисто выбритый мужчина мерил шагами прихожую Санникова.
— Знакомься, Дрозд. Инспектор из Ташкента, полковник Шуленин.
Инспектор с такой странной фамилией пожал мне руку, и я понял, что пришел не ко времени.
— Нет, нет. Ты как раз вовремя. — Остановил меня Паша. — Бери плановочку, прикинем полеты.
Я взял на столе карандаши и резинку, присел.
— Рисуй разведку погоды — меня…
— Подожди, Пал Палыч. Давай-ка я диктовать буду. Все-таки я приехал проверить ваш командный состав…
— Кто это нас тут проверять будет? — загремел Пал Палыч и вскочил со стула. По его растопыренным пальцам я понял — он готов к прыжку. Я попал на веселый аттракцион, покруче, чем в курилке.
— А ты представление имеешь, как здесь летают, полковник? Я тут каждый день кручусь, штаны протираю, а ты прилетел на войну посмотреть и — проверить? Дрозд, рисуй меня проверяющим, посмотрим его, а потом решим, что с ним делать. Как приехал, так и уедешь, шустряк, твою маму…
Плановичку мне негде было раскинуть. На столе стояли бутылки и закуска. Я понял, что диспут обещал стать затяжным, и, зная Пашин характер, мог предвидеть финал. Если полковник не станет уступчивым — может схлопотать от Паши на всю катушку, но, скорее всего, даст себя уговорить. Это ему не Союз и даже не Ташкент, из которого он прибыл.
Пока образовалась пауза, я осторожно выскользнул в дверь, пообещав зайти позже. Надо — вызовут.
Меня уже разыскивали. Опять потребовался Анисимову. Что на этот раз он мне приготовил?
— Дрозд, какой у тебя допуск на взлет в тумане? — спросил новый командир, приблизившись ко мне вплотную.
— Триста метров видимости, — ответил я, прикидывая в уме теперешнюю, реальную видимость (где-то около 50 метров).
— Сейчас взлететь можешь?
— Могу.
— Надо срочно лететь в Кандагар. Справишься?
— Товарищ командир, вернусь — возле какой стенки становиться?
— А ты злопамятный. В Джелалабад отправлю на два дня. Позагораешь на солнышке, — миролюбиво закончил Анисимов. — Повезешь группу военной прокуратуры из Москвы. Будет там разбираться с нашими стратегами. Сто человек положили на перевале, уцелел из всей роты один — лежал под трупами. Рассказал, что работали люди в черной форме, [31]сняли боевое охранение, окружили и расстреляли всех в упор…
…Мы выруливаем со стоянки и медленно, со скоростью тихо идущего человека, выкатываемся на рулежку. Синие огни, обозначающие рулежные полосы, видны хорошо. Мы скользим в белом, нереальном мире, поглотившем нас вместе с самолетом, и только эти огоньки, медленно выплывающие из тумана, указывают нам направление. Фары в таких условиях бесполезны — свет растворяется в насыщенном парами воздухе так же, как одна жидкость в другой. Луч отражается от мельчайших невидимых глазу капелек, превратившихся в экран, и делает «молоко» еще более густым и непроглядным.
Наконец мы выкатываемся на взлетную полосу: здесь по краям белые огни, они более мощные, но их свет делает видимость еще хуже: я вижу впереди только второй фонарь.
Не напрасно мы тренируемся, взлетая под шторкой, в условиях нулевой видимости, используя только курсовые приборы и авиагоризонт. Сейчас это может пригодиться. Я устанавливаю на задатчике компаса курс взлета, выставляю машину в строгом соответствии с этим направлением. В процессе разбега будут заметны отклонения стрелки курса, и я должен исправлять их, чтобы самолет оставался в центре полосы. В этом случае я смотрю только на приборы, мой летчик — на фонари. Несколько неточных, несвоевременных движений — и мы за фонарями. Как говорит Веня: «Высылайте запчастя, фюзеляж и плоскостя…»
Я уверен в себе. Ветра нет, «молоко» в свете фонарей клубится застылое — нет бокового сноса, самолет легкий, не загружен.
Нам разрешают взлет, начинаем разбег. Я держу штурвал полностью от себя, чтобы прижатое к бетонке переднее колесо давало большую устойчивость.
Скорость медленно нарастает. Удерживаю самолет на линии взлета, приковав все внимание к стрелке курса. Главное — направление. «Скорость отрыва!» — кричит мне техник, и я через десяток секунд подаю штурвал на себя — самолет, как лягушка, прыгает с брюха и переходит в набор высоты. Боковым зрением вижу, как сполохи фонарей в клубах тумана пропадают внизу… Полторы минуты, и мы выскакиваем в синеву: солнце бьет нам в глаза, под нами белая пелена облаков, словно куски изорванной рубашки прикрывают кое-где бугристые телеса гор.
— «Кабул — круг», верхний край тумана — двести метров. В зените ясно, видимость — миллион, полет спокоен… — докладываю я руководителю. В кабине у ребят легкое настроение, мы будто вырвались из долгого плена…
…Возвращаемся из Кандагара к ночи. Туман к этому времени рассеялся. У нас на борту — заместитель главкома Воздушных сил Голубев, ведомый знаменитого Покрышкина. Он в обыкновенном летном комбинезоне и полевой зеленой фуражке — совсем не генеральская стать.