После этих длинных выступлений я почти физически начинал ощущать, что находился где-то по другую сторону реки, и если была страна мертвых, то все эти старцы, окружавшие генсека, жили там какой-то своей, кремлевской жизнью. У них была своя религия, свой бог, свои святые и угодники, и все это никакого отношения не имело к той стороне речки, на которой я находился.
Мне представлялась моя необъятная страна с южных гор до северных морей, где на востоке просыпаются, а на западе только ложатся спать, где самая современная авиация крадет время у пространства, где космос стал ближе, чем сама земля, по которой ходили ее люди. И такой страной управляют старые, никчемные маразматики? Откуда-то из потаенных глубин во мне ширилось, росло незнакомое: это было похоже на просветление, когда, наконец, видишь с полной ясностью то, на что натыкаешься каждый день. Мы живем во времена великих теней. Эти «великие» сознательно построили «страну мертвых» при жизни в надежде стать бессмертными… Другого способа у них просто не могло быть. За это надо платить чудовищную цену, и мы не скупились…
Скорее всего — я и все, кто был рядом со мной по другую сторону реки, были ничем не лучше «кремлевцев».
Наверное, я — маленький росток, отпочковавшийся на отмирающей коре. Тихо, втайне, я негодовал по поводу закостенелой среды обитания, но на партийных собраниях говорил «что положено». Значит, практически мы все — по одну сторону речки. Здесь — просто оптический обман: я вижу «их» со стороны, а «они» себя — не видят. Разве всех нас не научили представлять наши дела и мысли бессмертными? Мы хотели забыться в мечте, но в чем-то жестоко просчитались. Мы никогда не заботились о жизни, мы не умели ее строить, не могли целиком отдаваться ей. Зато научились уходить от нее. Нашим родителям и дедам было уготовано умирать на пирамидах бессмертия, а нам — лишь на какой-то миг дано заглянуть под этот покров тайны…
Я строил какие-то свои планы и вдруг, в один миг, отчетливо представил себе, как они хрупки! Я видел себя совсем в новом качестве, меня не устраивала моя теперешняя жизнь, но чтобы заново родиться там, дома, прежде мне предстояло умереть здесь…
И все-таки, кто мы тут, в Афганистане?
Дрова в великой топке, из которой в небо летит пепел? Дует ветер, несет этот пепел в мою страну, и уже там — пепел повсюду. Странно, но его никто не видит. Все как жили, так и живут, горюют, сколько положено, на могилах близких и живут дальше… Пепел незаметно, как проказа, разъедает внутренности… Сам-то я жив ли еще? Меня словно съедает какая-то лихорадка: алкоголь бешено толкает кровь в височных артериях — мне надо принять много, чтобы я упал, малые дозы уже не действуют. Иногда мне кажется, что я сгорел изнутри, обуглился, прежде чем эта адская жара сделала из меня мумию. Мои внутренности превратились в угли; легкие — обгоревшие листья, шевелят на ветру альвеолами, превращая воздух в черную копоть… И где-то под всем этим ворохом — живой кусочек… Я чувствую его, потому что он болит. Это мысли об Анне. Как она там? Выздоровеет, уедет, забудет об этой жаре и своих полетах со мной…
Все уже спали. Я встал, подошел к столу, налил себе полстакана неразбавленного спирта, опрокинул. Огненный комок прокатился по горлу и упал в желудок. Через несколько минут теплая волна подхватила меня и понесла неизвестно куда…
* * *
Мы возвращались из Ташкента. В Кабуле дождь. Рваные низкие облака и плохая видимость заставили нас с Юрой попотеть на заходе, и только мой штурман сидел за перегородкой спокойнее каменной стены. «Ты когда-нибудь научишься помогать летчикам?» — взорвался я на стоянке. И основания тому были. В Шинданте Влад дал расчетное время снижения с ошибкой на десять минут. Если бы я выполнил его команду, мы лежали бы на склоне горы… Что заставило меня тогда не слышать его слов? «Успеем, пройдем привод и будем снижаться». До приводной радиостанции мы шли еще пятнадцать минут, был сильный встречный ветер…
Тогда я промолчал, всякое бывает, человеку свойственно ошибаться. На то мы и экипаж.
Второй раз Влад развернул меня на ошибочный курс в горы, когда мы летели в Кандагар. Стрелочка радиомаяка показывала при этом правильно, позывные аэродрома посадки прослушивались четко. Но куда мы летели, почему вместо привычного положенного курса на юг развернулись на запад? И тут я вспомнил, как в Джелалабаде полгода назад упал в горах «Ан-12». Он тоже развернулся на привод с четкими позывными аэродрома, стал снижаться и остался лежать в горах. Все погибли.
Нам давали информацию с ложных радиостанций с позывными наших аэродромов, которые духи бросали в горах. Я взял прежний курс, Влад заспорил со мной, но через двадцать минут полета стали прослушиваться действительные позывные.
Этот парень чувствовал себя в кабине легко и просто, как несгораемый шкаф в хорошо натопленной комнате. Он словно не видел, что из печки сыпалось на пол огненное крошево и что пол под ним дымился.
И почему это люди чувствуют себя бессмертными монстрами: с ними никогда ничего не случится только потому, что они, «себе любимые», появились на свет вовсе не для того, чтобы «протянуть ноги». Кто-то, где-то — да, но не они! Именно здесь, в них творится все самое важное, и все вокруг призвано, чтобы сопутствовать этому…
…Мы месим слякоть на стоянке, а в глазах у меня — исхудавшее, осунувшееся лицо Ани. Зеленые, лихорадочно блестящие глаза смотрят на меня откуда-то издалека…
У нас был срочный груз обратно в Кабул, и я сразу после прилета помчался в госпиталь. У нее были родители, и я почему-то не захотел с ними встретиться. Сейчас жалею об этом. Я дождался, пока они ушли. Меня поразил ее вид, я понял, что дела обстоят совсем не так, как это было десять дней назад. Ее рука была исхудавшей, горячей. Она смотрела на меня виноватыми глазами, словно чем-то подвела меня, и я почувствовал противный ком в горле.
— Аня, извини, я в туалет, — сказал я, положив пакет с фруктами на тумбочку.
Здесь в коридоре я поймал медсестру.
— Девушка, миленькая, скажите, как на духу, что с ней?
«Миленькая девушка» лет сорока, осмотрела меня внимательно, с сочувствием.
— Плохо заживает рана. Сейчас у нее поднялась температура. Позавчера вскрывали, чистили, вставляли трубку…
— Где врач?
— У себя должен быть…
Я побежал к врачу, но там меня, как мне показалось, успокаивали, хотя и не очень убедительно.
Времени было мало. Я забежал к ней снова, изображая улыбчивого бодрячка.
— Сказали, через недельку пойдешь на поправку, стюардесса… мы еще с тобой полетаем… Выздоравливай и не уезжай без меня в Союз. Дождись, хорошо?
— Хорошо, — прошептала она и уткнулась носом в мою шею.
…Со стоянки я отправился к Сухачеву.
— Саша, ты доктор?
— Я так думаю.
— Налей, мне очень плохо.
Саша налил. Я выхватил у него фляжку.
— Нет, старик, ты не понял.
Сухачев покачивал головой, наблюдая, как я наполняю стакан до верха.
От Сухачева я плелся по грязи, ноги в резиновых сапогах скользили и разъезжались. В желудке стало холодно.
Я подставил лицо мелкому дождю и шел, даже не подумав открыть зонтик, засунутый в карман куртки. К Фире я зашел весь промокший, на сапогах налипли комья серой, осклизлой глины. Фира заохала, усаживая меня. Она стянула с меня сапоги, бросила на шею сухое полотенце и захлопотала возле стола, а я смотрел на нее. Неловко разворачивая свое большое тело, Фира, как громадный пароход в гавани, подплыла ко мне со стаканом.
Я не знал, что было в нем, выпил, запил горячим чаем из кружки. Потом еще пил что-то… Потом, обняв Фиру, плакал у нее на груди.
Когда открыл глаза — увидел перед собой лица Юры и Эдика. Они совали мне в нос что-то противное, скорее всего нашатырь. Я лежал на диване у Фиры. Этот диван ей поставили вместо сгоревшей койки. Я попытался подняться, и пространство комнаты закачалось передо мной, заскользило куда-то в сторону…