– Да чего же, Тихон Иванович, еще такого?..
– А вот слушай… Послали. Ну, конечно, мать не утерпела, поручила с оказией моему Степану в корпус разного деревенского гостинца отвезти. Он и отвез. А только как эти гостинцы-то нам обернулись, мы летом узнали, когда Степа к нам на вакации приехал… Да. Подлинно гад…
Тихон Иванович покрутил головой и прошелся по горнице. Колмыков опять завозился.
– Нет… Сиди… сиди… Не обращай на меня внимания. Как все это начну вспоминать, так аж кровь кипит, не могу сидеть. Приехал к нам Степа и через малое время заявляет мне, что он по окончании корпуса не желает идти в военное училище, чтобы по примеру отцов и предков служить царю и Родине в строю, но пойдет в Политехнический институт…
– Да ить не пошел же…
– Не пошел… Да какие у нас разговоры были… «Все, – это он мне сказал, – все люди братья, и не могу я в братскую грудь стрелять, а теперь развитие техники столь могущественное, что всякий должен, если желает быть полезным народу, именно технические науки изучать…» Здравствуйте, пожалуйста… Ну ладно… Понял я откуда этот ветер задул. Значит, тот мне под самое сердце напакостил, сына моего развратил. Будь другие времена, кажется, взял бы тут же нагайку, да на совесть его и отлупцевал бы.
– И то. Ить вы отец. Значит, право ваше такое, чтобы сына уму-разуму учить…
– Отец… Да времена, Николай Финогенович, не те стали. Не те нонеча люди. Поглядел я на Степу, и мне показалось, что и он такой же, как Володя, стал. Глаза от меня отводит. Взгляд неискренний, чужой. Ну, я спорить не стал. Время, думаю, обломает его. Да и кадетская накваска в нем, видать, все-таки осталась. А тут на мое счастье Шурка, племянница, приехала, закрутила, заворожила, опять его ко мне повернула, поговорил я с ним и вышиб дурь эту из головы. А то, поверишь ли, я и сам было чуть не стал сына своего родного ненавидеть.
Тихон Иванович кончил рассказ. Колмыков наконец мог проститься и уйти…
VI
На другой день, задолго до света, Тихон Иванович с фонарем «летучая мышь» пошел запрягать сани. Наденька в длинной казачьей шубе, в теплой шлычке, в валенках, совсем как простая казачка, вышла провожать мужа. Рано потревоженные лошади храпели, когда работник вздевал на них хомуты и протягивал шлейки. От супони и гужей сладко пахло дегтем, из конюшни тянуло навозным паром. По темному двору квадратами лег свет от окон. Аннушка в шубке на опашь, в ковровом платке носила и укладывала в низкие и широкие розвальни рогожные кульки с ярлыками. Собаки подле суетились и внимательно, со вкусом обнюхивали посылки. Со двора от света окон и фонарей небо казалось темным и холодным.
– Ну, кажется, все, – пересчитывая кульки, сказала Наденька. – Олечке в Петербург, Машеньке в Гатчино, батюшке в Москву, это вот особо – от Николая Финогеновича.
– Готово, что ли, – хриплым, непроспавшимся голосом спросил Тихон Иванович.
– Пожалуйте ехать, – протягивая скрутившиеся ременные вожжи, ответил работник.
Тихон Иванович взялся за грядки саней.
– Ну, с Богом…
В тяжелой длинной шубе, в высокой папахе, в валенках Тихон Иванович долго умащивался на сене, покрытом ковром. Лошади тронули. Работник побежал открывать ворота. Наденька шла рядом.
– Тиша, – сказала она. – Что я тебя попрошу…
– Ну что, дорогая, – придерживая лошадей, сказал Тихон Иванович.
– Как рынком-то проезжать будешь, посмотри, нет ли там елочки?
Мягкая улыбка показалась под усами Тихона Ивановича.
– На что нам, родная, елочка? Малых детей у нас нет.
– А все посидим, посмотрим, как горит она. Шурочка прислала мне украшения, Женя свечки, Гурочка фейерверк комнатный. Зажжем и всех своих так-то славно вспомним. У каждого из нас такая, поди, горит. На звезду погляжу, подумаю: у Олечки такая, у Маши, у Мити в Пржевальске в полковом собрании, у батюшки… Точно как и они все с нами побудут. Сердце отмякнет.
– Ладно. Привезу. Если на рынке не будет, я к Петру Федоровичу проеду, у него в саду молоденькую срубим.
– Разве решил все-таки ехать к нему?
– Хочу жеребца того, что я тебе рассказывал, поторговать. На службу в январе идти, сотней командовать, надо коня иметь на совесть.
– Дорого просит… Нам не управиться.
– Просит тысячу, дам шестьсот, глядишь и поладим. Свой он – не чужой. Одного училища… Уступит…
Тихон Иванович попустил лошадей. Мимо него проплыла бесконечно милая, родная голова в шлычке с неубранными со сна волосами, словно чужая в тяжелой казачьей шубе. Стукнул обвод саней о столбик у ворот, покачнулись на ухабе сани.
В степи казалось светлее. Сильно вызвездило на темно-синем небе. Звезды под утро разыгрались. На ресницы иней налип, и от него казались звезды громадными и мутными. Сухая поземка шуршала по обледенелому крепкому насту. Лошади по льдистой мало наезженной дороге бежали легко и споро. Комья снега щелкали по холщовым отводам саней. Клонило ко сну. Бесконечной казалась степная дорога и длинной зимняя ночь. Все не погасали в небе звезды, не бледнел восток, не загоралась румяная заря.
«Так, так, – думал тихую думу Тихон Иванович. – Что же, если ей так хочется и зажжем мы у себя елочку, как у людей, и вспомним родных и близких. Может быть, из станицы барышни Чебаковы приедут, ряженые какие-нибудь набредут на елочные наши огни, все ей, моей милой питерской птичке, веселее станет. Рождество Христово… Святки. Привыкла она, чтобы с елкой их встречать».
Лошади бежали – тюп, тюп… Летели комья снега, и не заметил Тихон Иванович, как вдруг погасли в небе звезды, как позеленело холодное небо, а на востоке широко раздвинулась степь и белое вдали небо слилось со снеговыми просторами.
VII
Последние субботу и воскресенье перед Рождеством семьи Жильцовых и Антонских сходились вместе. Или Жильцовы ехали в Гатчино к Антонским, или Антонские всем своим девичьим царством приезжали в Петербург. Это была традиция семьи. В этом году Марья Петровна с Шурой, Мурой и Ниной приехала к сестре на Кабинетскую улицу и к великой радости Жени, счастливому смущению Гурочки и негодованию Вани – «девчонки!!» – женское царство водворилось в квартире Ольги Петровны.
В субботу обедали раньше, ко всенощной не пошли: «некогда, никак не управиться… Так много надо сделать»… после обеда раздвинули обеденный стол, положили доски, низко спустили над столом лампу и под руководством Шуры принялись клеить и раскрашивать бонбоньерки и украшения для елки. Мура, Ваня и Нина на одном конце стола клеили по готовым трафаретам гирлянды и цепи и оклеивали пестрой бумагой коробки. Под самой лампой в благоговейном молчании уткнулись в работу сама Шура, Женя и Гурочка. Пахло крахмальным клейстером – глубокая тарелка с ним стояла с края стола. Дети возились подле нее, выхватывали друг у друга большую кисть, смеялись и кричали. Под лампой Гурочка, насупив брови, по чертежу, начерченному Шурой, сосредоточенно клеил затейливую звезду, всем звездам звезду, какой нигде и ни у кого не было, звезду, созданную творческим гением Шуры. Женя по указанию двоюродной сестры накладывала краски на изящную коробочку.
– Сильнее, смелее клади сепию, – говорила, нагнувшись к Жене, Шура, – не бойся. Ты все сопельками мажешь. Набери как следует краску и грунтуй ровным взмахом. Тени потом положишь.
Сама Шура, укрепив на деревянном станке необожженную чашку, сделанную по ее рисунку на Императорском фарфоровом заводе, расписывала ее под старый Севр маленькими розочками и незабудками.
Она оторвалась от работы и, отодвинувшись от станка, издали смотрела на написанный цветок.
– Какой ты талант, Шурочка! – тихо сказала Женя.
– Талант!.. Талант!.. – сказала, вздыхая, Шура. – Помнишь: «Таланты от Бога – богатство от рук человека»… Так вот, приношу я рисунок этой самой чашечки на завод. Там посмотрели и спрашивают, где вы учились? Я отвечаю: сначала в школе Штиглица, что в Соляном городке, а потом в Строгановском училище в Москве. Училась, говорю, урывками, потому что и гимназический курс мне проходить тоже надо… А мне и говорят: вам к нам на завод поступать надо. У вас редкая композиция… Вот как мы с тобою!.. Таланты!..