Тихон Иванович очень полюбил своего кума и часто отводил с ним душу, беседуя то на хозяйственные темы, то говоря с ним о том, что у него на душе наболело.
– Садись, садись, Николай Финогенович, гостем будешь.
– Да вы как же, ужли же не полдничали еще?
– Припоздали маленько, с птицей возившись, – сказала Наденька, – милости просим, откушайте нашего хлеба-соли.
– Разве что только попробовать, – сказал Николай Финогенович, усаживаясь на пододвинутый ему Аннушкой стул.
И сел он прочно, точно вместе со стулом врос в землю, как громадный кряжистый дуб.
– Какой начнем?.. Простой?.. Или Баклановской?.. Глянь-ка каким огнем в ней перец-то горит! Чистый рубин! Или мягчительное, на зелененькой травке, или полынной?
– Да уж давайте полынной.
– Икорки, Николай Финогенович?
– Да что это вы право, Тихон Иванович, на меня разоряетесь, а ить я еще к вам притом же и с просьбою. Ну, бывайте здоровеньки!
– И тебе того же.
– Огонь, а не водка… Так вот, Тихон Иванович, иду это я, значит, сегодня на баз, скотине корма задать, и слышу – гуси у вас раскричались. Меня как осенило: значит, кумовья посылку своим готовят. Так?.. Угадал, аль нет?..
– Угадали, Николай Финогенович. Рождество близко. Пора своим послать, чем Господь нас благословил… Еще позволишь?..
– Разве уже по маленькой?.. Когда же посылать-то надумали?
– Если погода продержит, завтра с рассветом коней запрягу, да и айда на станцию.
– Так… так… Вот к вам моя просьбица. Не свезете ли вы и мои посылочки… Ить у меня в лейб-гвардейском полку внук, сухарей ему домашних старуха моя изготовила, мешок, да горшочек своего медку… Ишшо племенник у меня в Питере в училище, хотелось бы ему колбас домашних, да окорочок ветчинки…
– Что же… Валяй, вместе все и отправлю.
– Спасибочко!.. Вы ить, Тихон Иванович, в январе и на службу…
– Да в полк. Опять мать одна останется за хозяйством смотреть. Уж у меня на тебя надежда, что ты ее не забудешь, поможешь, когда нужда придет.
– Это уже не извольте беспокоиться.
– С рабочими теперь трудно стало.
– И всегда нелегко было, Тихон Иванович.
– Этот год, не знаю сам почему, мне как-то особенно трудно уходить на службу.
– Что так?..
– Да, пустяки, конечно… Страхи ночные. Бес полуночный.
– А вы его крестом, Тихон Иванович. Он супротив креста не устоит. Мигом в прах рассыпется.
– Я тебе, Николай Феногенович, про своего племянника, Володьку не рассказывал?
– Видать – видал у вас летом какой-то скубент по куреню вашему шатался, а рассказывать – ничего не рассказывали.
– Ну так вот, слушай… Еще рюмочку под постный борщ пропустим. Смутил меня в тот приезд Володька, можно сказать, сна лишил, шалай проклятый, сукин кот!.. Видишь ли ты, какая у меня вышла с ним преотвратительная история.
– Прошлым летом, значит, приезжает ко мне мой племянник и в самый разгар лета. На степу косить кончали, стога пометали, выгорать стала степь.
Николай Финогенович, со смаком закусывая большим ломтем пшеничного хлеба, уписывал тарелку щей, Тихон Иванович и есть перестал, тарелку отставил и повернулся пол-оборотом к гостю.
– Приезжает… Под вечер дело уже было. Подрядил он хохла на станции, в бричке приехал. Телеграммы мне не давал, значит, по-новому, не хотел родного дядю беспокоить. А сам понимаешь, какое тут беспокойство – одна радость – родного племянника принять. Вылазит из брички… Я его допреж не видал. Росту он среднего, так, щупловатый немного, с лица чист. Студенческая куртка на нем на опашь надета поверх рубашки красной, ну, фуражка. Я было обнять его хотел, расцеловать, как полагается, по-родственному… Чувствую – отстраняется. Значит, опять по-новому, без родственных нежностей. Отвели мы его в горницу, вечерять сготовили, про родных расспросили, а наутро обещал я ему хозяйство свое показать, похвалиться тем, что сам своими трудами создал.
– Так ить и то, похвалиться-то есть чем, – сказал Николай Финогенович и невольно подставил тарелку под протянутый ему Надеждой Петровной уполовник со щами… – Ну и щи у вас, мать-командирша, – сказал он, как бы оправдываясь, – не поверишь, что постные. Не иначе, как вы там чего-нибудь такого да положили. Замечательные щи. Моей старухе у вас поучиться надо.
– Наутро… А уже какое там утро!.. Все кочета давным-давно пропели, рабочий день в полном ходу. А я, знаете, с Павлом-работником все прибрал, верите ли по саду, по двору, по стежкам белым песочком присыпали, где у плетня дурнопьян порос повыдергали, чисто, как на инспекторский смотр какой изготовился. Ну да понимаете, ее сестры сын, родной же!.. Я ведь их всех как полюбил! Отец его опять же замечательный человек, математик!.. Астроном! Думаю, пусть посмотрит, как в степу люди живут, как с песками, с засухой борются, как с природой воюют, как все сами добывают, да в Питере потом своим и расскажет…
– Да и точно есть ить чего и показать, – опять повторил гость.
– Ну, ладно. Выходит. Куртка на нем белая, ну, чисто, женская кофта, воротник широкий, отложной на грудь спускается, шея, грудь открытые, чисто девка… Срамота смотреть… Мне перед работником стыдно за него. Конечно, жара, да только лучше бы он в одной рубахе что ли вышел, чем в таком-то костюме. Хотел ему замечание сделать по-родственному, однако сдержался. Вижу, все одно не поймет он меня. Студент… Мать ему к чаю-то напекла, наготовила, чего только на стол не наставила. И каймак, и масло свежее, сама вручную сбивала, и хлебцы, и коржики, и сухари, и бурсачки, и баранки… Он и не глянул, чаю постного, без ничего, хватил два стакана, задымил папиросу, а я этого, знаете, не люблю, чтобы, где иконы, курили, и говорит: «что же, пойдемте, Тихон Иванович, посмотрим»… Понимаешь, не – «дядя», – а «Тихон Иванович»… Это чтобы грань какую-то положить между нами.
– Да полно, Тихон, – сказала Наденька. – Право… Одно воображение. Ничего у него такого в душе не было. Просто стеснялся молодой человек. Первый раз в доме.
– Какое там стеснение!.. С полной ласкою, с горячей любовью к нему – ведь Олечкин же сын он, не чужой какой, посторонний человек, – вышел я с ним во фруктовый сад. Конечно, лето… Затравело кое-где, полынь вдоль плетня потянулась, ну, только – красота!.. Тихо, небо голубое, кое-где облачками белыми позавешено. Вошли мы туда и точно слышу я, как яблоки наливаются соками. Повел я его по саду. Объясняю. Вот это, мол, мой кальвиль французский из Крыма выписан, это антоновка, это «золотое семечко», тут «черное дерево», тут крымские зимние сорта. Урожай, сам помнишь, был необычайный. Всюду ветви жердями подперты, плодами позавешаны, прямо пуды на каждой ветке. Кр-расота!.. А промеж дерев мальвы поросли, бледно-розовые, да голубые, глаз радуют. Маки цветут. Чебарем пахнет. Пчелки жужжат. У меня у самого, аж дух захватило. Все позабыть можно – такой сад.
– Он ведь как, мой Тиша, – вмешалась в разговор Наденька, – когда у него первые-то выписные яблоки поспели – он и есть их не захотел. Кальвилей всего четыре штуки родилось, так он по одному всем нашим послал в Москву, в Петербург и Гатчину. Похвалиться хотел, что на песке у себя вывел, а четвертое поставил у себя на письменном столе на блюдце и любовался на него, как на какую бронзовую статуэтку. И только когда, совсем зимою, когда тронулось оно, разрезал пополам, мне дал и сам съел. И кожи не снимал.
– Еще бы, Николай Финогенович, – яблоко то было точно золотое, а на свет посмотришь – прозрачное. А какие морщинки, какие складочки, как утоплен в них стерженек! На выставку можно… Ну ладно. Обвел я его по саду и говорю: «Это вот, изволите видеть, – мой сад»… А он мне на это будто даже с такою насмешкой говорит: «А почему же это, Тихон Иванович, ваш сад?» Я, признаться сказать, сразу и не понял, к чему он такое гнет. – «Как почему, – говорю. – Да я сам садил его на своей усадебной земле, сам окапывал, сам от червя хранил, канавки для орошения устроил, колодезь выкопал, вот поэтому по всему он и мой сад». Он криво так, нехорошо усмехнулся и пошли мы дальше по куреню. От гулевой земли у меня к саду чуток был прирезан, липы и тополи посажены и травы там разные – пчельник у меня там был. «Вот, – говорю, – это мои пчелы». А он опять свое: «А почему это ваши пчелы?» Я еще и подумал: «Господи, ну что за дурак питерский, право». А какое там дурак! Он оказался умнее умного. Знал, к чему гнул. Я ему терпеливо объясняю, как брал я рой, как устраивал ульи, как пчелы меня знают, так что даже и не жалят меня, все, как ребенку объяснил. Ну, ладно. Пошли мимо амбаров, на базы. Я для него и лошадей и скотину оставил, на толоку не погнал. Показываю ему. Это мои волы, мои лошади, мои телки, мои коровы. Каждой твари ее характер ему объясняю. Потом подвел его к гуменным плетням, откуда, знаете, степь видна, показываю… Вправо меловая хребтина серебром на солнце горит, а влево займище широко протянулось.