Даже Долл смеялся. Не смеялся только Белл. Он улыбнулся и издал короткий отрывистый звук, но его лицо тут же приняло серьезное выражение, и он проницательно поглядел на Куина. На секунду их взоры встретились, но Куин отвернулся и, не желая смотреть Беллу в глаза, продолжал свой фарс для других.
Пока они были в джунглях, дождь перестал, но они об этом не знали. Вода, задержавшаяся наверху, продолжала капать. Выйдя из джунглей, они с удивлением увидели, что небо опять голубое, а промытый дождем воздух чист и прозрачен. Почти сразу, словно Сторм следил в бинокль и ждал, когда они выйдут через зеленую стену, из рощи через открытое пространство донесся ясный и резкий свисток, зовущий к обеду. Это был такой знакомый, бередящий чувства звук, полный напоминаний о тихих вечерах, что он потряс «исследователей». Они смотрели друг на друга, словно только теперь поняв, что те мертвецы действительно были японскими солдатами. В подтверждение с холмов доносились слабые, но отчетливые звуки минометного и ружейно-пулеметного огня.
Солдаты вернулись в лагерь во главе с Куином, который тяжело ступал и дурачился в крошечной японской каске. Долл размахивал японским штыком, показывая его то одному, то другому. Остальные шли толпой, смеясь и болтая после пережитого потрясения. Их так и подмывало рассказать о своих похождениях всем, кто упустил эту возможность. Прежде чем наступило утро, подвиг Куина, вытащившего из могилы мертвого японского солдата, вошел в летопись мифов и легенд, роты, как и миф самого Куина.
Вечером, за ужином, третья рота получила первую дозу акрихина. Пилюли доставили в банках из батальонного медицинского пункта.
Сторм взял выдачу пилюль на себя. Ему помогал бестолковый старший санитар роты, в чьи обязанности это фактически входило. Стоя перед очередью за пищей рядом с кротким, очкастым, неумелым санитаром, беспомощно жавшимся позади, Сторм раздавал желтые пилюли, добродушно подшучивая, но строго следя, чтобы никто не уклонился от приема лекарства. Тут же стоял бачок, откуда солдаты могли зачерпнуть воды. Если какой-нибудь шутник с деланной развязностью откидывал назад голову и протягивал зажатую руку, Сторм заставлял его разжать руку и показать, есть ли пилюля. Лишь немногие пытались обмануть Сторма во второй или третий раз. В итоге, перед тем как получить горячую пищу, каждый солдат почувствовал тошнотворный, горький вкус пилюли.
Сторм, с забинтованной обожженной рукой, все же сумел приготовить горячую пищу.
— Чего ты так стараешься? — холодно спросил Уэлш, стоявший сбоку от Сторма, когда последний солдат, проглотив пилюлю, прошлепал по грязи в конец очереди.
— Потому что им надо помочь всем, чем можем, — так же холодно ответил Сторм.
— Им нужно гораздо больше этого, — сказал Уэлш.
— Больше, чем помощь?
— Да.
— Знаю.
— И больше, чем это дерьмо.
— Это по крайней мере что-то. — Сторм поглядел на банку с пилюлями и встряхнул ее. Он тщательно их пересчитал, чтобы убедиться, что все получили свою порцию. Осталось несколько штук.
Последний солдат в очереди остановился и глядел на них, прислушиваясь. Это был один из молодых солдат, глаза его были расширены. Уэлш взглянул на него.
— Проходи, крошка, — сказал он. — Отовсюду торчат уши, — добавил он раздраженно.
— Есть среди них такие дураки, что не стали бы принимать пилюли, если бы я их не заставил, — сказал Сторм.
Уэлш глядел на него без всякого выражения.
— Ну и что? Может быть, они надеются подцепить такую малярию, что их отправят обратно и спасут их никчемную, бесполезную жизнь.
— До этого они еще не додумались, — возразил Сторм, — но додумаются.
— Но мы их опередим. Правда? Мы, черт возьми, заставим их принимать лекарство. Правда? Мы с тобой. — Уэлш вдруг улыбнулся своей безумной, злобной усмешкой; потом так же быстро и внезапно она исчезла с его лица. Он продолжал хмуро глядеть на Сторма.
— Только не я, — ответил Сторм. — Если дойдет до этого, пусть разбираются офицеры.
— Ты кто? Паршивый революционер, анархист? Разве ты не любишь свою страну?
Сторм, который был техасским демократом и любил президента Рузвельта почти так же, как Куин, не счел нужным отвечать на такой глупый вопрос.
— Но ведь мы знаем секрет? Мы с тобой, — сказал Уэлш вкрадчивым голосом. — Мы-то знаем, как можно уклониться от пилюль, правда?
Сторм опять ничего не ответил.
— Дай-ка мне одну, — сказал наконец Уэлш.
Сторм протянул банку. Не отрывая глаз от лица Сторма, Уэлш достал пилюлю, бросил в рот и проглотил, не запивая.
Чтобы не отставать, Сторм тоже взял пилюлю, проглотил ее, как Уэлш, не запивая, и уставился на него. Он почувствовал невероятно горький вкус желчи, охвативший горло. К счастью, он давно научился, прижав язык к небу, не пропускать воздух. Кроме того, он заметил, как хитрый Уэлш, когда брал пилюлю, стер с нее пальцем химический порошок.
Уэлш, с каменным лицом, еще секунд двадцать смотрел на Сторма, явно надеясь увидеть, как его вырвет. Потом повернулся на каблуках и ушел. Но, не пройдя и десяти метров, четко повернулся кругом и зашагал обратно.
— Знаешь что? Ты понимаешь, что произошло, что происходит? — Глаза Уэлша бегали по лицу Сторма. — Нет никакого выбора. И не только здесь, у нас. Везде. И лучше не будет. Эта война — только начало. Понимаешь?
— Да, — кивнул Сторм.
— Тогда запомни, Сторм, запомни…
Все это было очень загадочно. Уэлш повернулся и опять ушел. Сторм проводил его взглядом. Он все понимал. По крайней мере, надеялся, что понимает. Если правительство говорит, что надо идти воевать, значит, надо идти, вот и все. Правительство сильнее и может заставить. Дело вовсе не в долге, его обязали бы пойти воевать, хотя если он порядочный человек, то пойдет воевать, даже если на самом деле ему этого вовсе не хочется. Тут дело не в какой-то свободе, черт возьми! Сторм опять взглянул на банку. Он все еще чувствовал во рту невероятную горечь сухой пилюли и с трудом подавил рвоту. В банке осталось еще девять пилюль: три для дежурных поваров и шесть для офицеров. Главное, не было бы такого ливня, будь он проклят! Сторм прихлопнул москита на голом локте, наверное, пятидесятого за час. Хорошо, хоть дождь прошел. Сторм становился оптимистом.
Прошел дождь или не прошел — большой разницы не было. Конечно, приятнее, когда не приходится есть стоя под дождем, но хуже уже не будет. В насыщенном влагой воздухе насквозь промокшее обмундирование только начинает просыхать на теле. В такой грязи почти невозможно почистить винтовку. После ужина некуда деться и нечего делать. Одеяла промокли, палатки чуть не смыло. Наступила ночь. Только что в кокосовых рощах было светло как днем — и вдруг наступила настоящая темная ночь, и все, застигнутые врасплох этой темнотой, пробирались ощупью, будто вдруг ослепли. Вскоре после этого нового испытания солдаты пережили еще одно. Они впервые узнали, что такое ночной воздушный налет.
В тот момент, когда вдруг быстро стемнело, Файф сидел в углу палатки ротной канцелярии. Он старался разместить свои папки и портативную машинку так, чтобы на них не попала грязь. У него был небольшой складной столик, на котором он пытался все разложить. Работа была вдвойне трудной, потому что тот, кто проектировал этот стол, не предвидел, что его придется использовать на таком слякотном полу. То одна, то другая нога все время медленно погружалась в грязь, и стол опасно накренялся, угрожая сбросить все, что на нем лежит. Когда быстро и неожиданно наступившая темнота окружила его, Файф в отчаянии бросил работу. Оп просто сидел, положив испачканные руки на перекосившийся стол по обе стороны портативной машинки, словно инструменты, отложенные на полку. В последующие пять минут, пока другие ощупью отыскали и зажгли затемненный фонарь, он сидел не шевелясь, только время от времени вытирал грязные кончики пальцев о шершавую поверхность стола.
Файф испытывал такую глубокую депрессию, какой никогда прежде не знал. Из-за внезапно навалившегося чувства полной неспособности совладать с собой он не мог даже поднять веки. Особенно пугала его полная беспомощность. Он не мог даже содержать в чистоте свои папки, и сам был мокрый и ужасно грязный. Пальцы хлюпали в мокрых носках, и не было ни охоты, ни сил их сменить. Москиты роем кружились в темноте и жалили лицо, шею, руки, но Файф даже не пытался их отогнать. Он застыл в темноте, сознательно растравляя себя мыслью о неведомой будущей смерти, и самой мучительной была мысль о том, что в конце концов придется снова двигаться.