– Тебе бы лучше всего пойти и поваляться несколько дней в кубрике, Эрка. Если глаза мне не изменяют, дело идет к тому, что ты окончательно простудишься!
Эрик безразлично пожал покатыми плечами и отрицательно мотнул своей маленькой птичьей головой:
– Нет, со мной ничего страшного. Вот выйдем из этого мокрого ада, немного согреемся, и все будет хорошо. Со мной и раньше так бывало!
К Джонни снова вернулось его безразличие, которое он до сих пор проявлял в нашей компании. Никто из нашего кубрика4 не мог бы сказать, что понимает его как следует. Он жил своей особой, замкнутой жизнью, этот молчаливый и грубоватый уроженец Бохуслена5. Когда он говорил с нами – а это случалось редко, – в голосе его всегда звучали обидно-насмешливые нотки. Нельзя было освободиться от чувства, что он презирает нас всех каким-то неясным, прихотливым образом. Теперь он лишь сказал:
– Ты же знаешь, мы идем на север. Там, будь уверен, ни грамма не лучше, чем здесь сейчас.
И когда Эрик ничего не ответил, прибавил ободряюще:
– За это время ты успеешь загнуться, если не будешь слушаться добрых советов!
– Возможно, – Эрик дернул плечом, как всегда безучастно и застенчиво. – Но сейчас мне надо на север. Я уже слишком долго пробыл на юге.
– Послушай, лежа в постели ты попадешь туда ничуть не позже, чем если будешь понапрасну ошиваться на палубе.
– Если я в силах работать, почему бы мне…
– Вот увидишь, от этого только тебе будет хуже.
Один из нас – Эмиль, тоненький длинный Эмиль с вечно падающей на один глаз лохматой рыжей челкой, – осторожно высунулся из-за трапа и посмотрел на мостик. Потом он сделал последнюю глубокую затяжку, пальцами задавил сигарету и засунул ее в нагрудный карман. Штурман караулил наверху на мостике, прислушиваясь к ударам кирок. Это был его метод следить за работой. Нам он был известен, потому мы быстро последовали примеру своего товарища: спрятали затушенные бычки и осторожно выбрались из укрытия. Даже Джонни перестал курить и принялся за свою однообразную безрадостную работу. Кое-кто из тех, что не могли примириться с его надменными и издевательскими замечаниями, утверждал, что он лишь временно обитает в матросском кубрике. Потому что у Джонни было одно большое преимущество перед нами: он мог беспрепятственно подготовиться к экзамену на штурмана, набрав необходимый плавательный ценз. Вполне возможно, что когда-нибудь мы увидим его штурманом на каком-нибудь судне. Поэтому он и не входил в нашу компанию.
Насколько мало мы уважали язвительные замечания немногословного Джонни, настолько трудно нам было по достоинству оценить странное желание Эрика отстоять свое право работать. Оба эти человека были чужды нам; мы сами прошли через столько равнодушия, что уже не стремились больше докопаться до скрытых причин происходящего. Нам было достаточно нашей ежедневной работы, нашего сиюминутного однообразного тяжелого труда в сырости и холоде. И все, что было вне наших непосредственных ощущений, нас просто-напросто не интересовало. Казалось, мы были не людьми, а лишь какими-то руководимыми инстинктом существами, угрюмо работающими против своей воли. Но, во всяком случае, мы исполняли возложенные на нас обязанности, мы двигали наше судно вперед и возвращались в кубрик после вахты смертельно уставшими.
Весь рейс шел дождь. Облака висели низко над горизонтом. Они были похожи на свинцово-серую перину, которую слабый юго-восточный ветер не в силах был вытолкнуть из Атлантики. Солнца мы не видели и звезд тоже. Казалось, весь мир состоит лишь из облаков и сырости, – воды, сонно журчавшей под килем, и дождя, поливавшего нас день и ночь. Мы перемерзли и плохо себя чувствовали; наши кирки с утра до вечера стучали вяло и медленно. Своими железными кирками мы ожесточенно крушили, минута за минутой, эти длинные одинокие часы. С равнодушным отчаянием отбивали мы время, надеясь найти что-нибудь лучшее, чем сейчас, под его твердым слоем ржавчины. Но нас постоянно преследовало горькое разочарование: дождь продолжал лить из низко висящего облачного покрова, и та же серая пелена раскинулась, словно гигантская каракатица, от горизонта до горизонта, каракатица, которая безжалостно держала нас в плену своих мягких, но сильных объятий, вливая нам в кровь отвращение и омерзение. Эта болезнетворная водная пелена была кошмарным зверем, от которого мы не в силах были освободиться, мы могли лишь угрюмо ненавидеть его, осыпая бессмысленными ругательствами и ненужными проклятиями.
Работа не давала нам покоя даже во сне. Еще долго после того, как мы затихали в своих койках, преследовал нас резкий стук отбивных молотков, и сон наш был неспокойным и тревожным, как вода, что журчала и пела над нашими головами. Иногда мы также просыпались от тяжелого пронзительного кашля Эрика. Правильно сказал ему тогда на баке Джонни: ему бы надо полежать несколько дней, потому что он плохо переносит погоду, в которой мы с головой увязли.
Нет, Эрик не желал оставить свою работу. Ему и еще нескольким нашим матросам пришлось даже выполнять беспокойную поденную работу на одном торговом судне. Единственно божественное в этом безрадостном занятии то, что не надо разрываться между вахтами, есть возможность непрерывно проспать всю ночь. Но Эрика мучил его жестокий кашель. Каждое утро без исключения он выбирался из своей койки за какой-нибудь час до подъема, одевался и выходил на палубу. Там он съеживался на одном из чугунных кнехтов6 подветренного борта, и тщедушное тело его сотрясалось от сильных приступов кашля. Иногда к нему подходил вахтенный и неловко спрашивал:
– Ну, как у тебя дела, Эрка?
И Эрик, с красным лицом, еще не отдышавшись после сильного приступа кашля, неизменно отвечал:
– Ничего страшного! Сейчас, утром, – хуже. Но это потом пройдет, когда я как следует включусь в работу.
Однажды и капитану случилось проходить в это раннее время по палубе, и он заметил матроса, который сидел на подветренном кнехте, используя ватервейс7 в качестве плевательницы. Капитан был маленьким, круглым и добродушным крестьянином из Эстергётланда8, уже тридцать пять лет проклинавшим море и столь же долго служившим своим судам. Он подошел к Эрику и обратился к нему с тем обеспокоенным выражением, похожим на печать неизгладимой грусти, что всегда появлялось на его добродушном лице, когда он сталкивался с чем-нибудь неожиданным:
– Что с вами случилось, Ларссон? Вы заболели?
Но Эрик ни перед кем не желал признаваться в своем состоянии. Поэтому и на этот раз он ответил точно так же, как отвечал нам:
– Я лишь немного кашляю, это бывает иногда, как вот сейчас, по утрам.
Капитан посмотрел вокруг. Он чувствовал под ногами качающуюся палубу судна, а взгляд его упирался в плотную полосу тумана, висящего над Бискайским заливом. Наконец, он сказал, чтобы как-то подостойнее уйти:
– У меня в каюте есть лекарство, которое, я уверен, сможет облегчить ваш кашель. Кроме того, я думаю, что вам, Ларссон, не следует бывать на палубе дольше необходимого.
И Эрик, как еще один жалкий Диоген, ответил, сидя на своем кнехте:
– Большое спасибо, капитан. Но мне лучше на палубе, чем в кубрике. Мне хуже, когда я лежу.
Мы же, его товарищи, догадывались об истинной причине: Эрик знал, что сон для нас – самое ценное и святое из всего, что мы имели. И он уважал его, зная ему цену. Поэтому он и выходил на палубу, чтобы в одиночестве бороться со своим больным телом.
Джонни самоуверенно сказал: «…мы ведь идем на север! На Балтике наверняка ни грамма не лучше, чем сейчас в Атлантике…» Да, мы шли на север, мы, фактически, шли домой, в Окселёсунд, в этот черный, вечно забитый льдом Окселёсунд, чьи тонкие фабричные трубы возвышаются, точно органные трубки, над многочисленными чугунными стапелями и иссиня-черными крышами мастерских. Мы шли от берегов Средиземноморья, где ранняя весна уже приложила свою мощную руку к пустынным степям Кадиссы. Пришло как раз то время года, когда Земля, медленно поворачиваясь вдоль эклиптики, подставляет под живительные лучи Солнца свое северное полушарие. Но во время нашего будничного рейса с юга на север мы ничего этого не замечали. Мы оставили за кормой шелковые дымки английского побережья, ранним туманным утром мы несколько часов проболтались на якоре в вечно бурном Брунсбюттеле, прежде чем проползти через сердце Германии. Мы миновали Хольтенау и прошли Борнхольм и Бло-Юнгфрун9 с его крутыми склонами гор и глубокими каменоломнями. Это было веселенькое морское путешествие в грязно-сером тумане и под пронизывающим дождем. И все время наши кирки стучали о красную от ржавчины палубу корабля. Мы по-прежнему урывали иногда от работы несколько минут, чтобы свернуть сигарету и сделать пару торопливых затяжек, скорчившись в каком-нибудь уголке, где мы были хорошо скрыты от взора вахтенного штурмана на мостике. Так мы стояли, сколько осмеливались, медленно пропуская через легкие приятный дым. Или же мы удирали время от времени в кубрик, чтобы наскоро влить себе в желудок пару кружек кофе из кофейника, всегда висящего под потолком, где он постоянно грелся от тепла коптящей керосиновой лампы. Это было нашей единственной настоящей радостью в таком кисло-печальном рейсе: по-детски удрать из-под надзора штурмана и наспех подкрепиться чем-нибудь – кофе или сигаретой. Других угощений в нашей будничной жизни не было.