Она сказала неправду, потому что никогда этого не делала, а о существовании каких-то подчеркнутых мест в книге вообще не знала. Ей, однако, хотелось произвести на Таньского впечатление, и она своего добилась. Он как-то невыразительно усмехнулся, но был удивлен.
— А зачем вы подчеркнули это? — спросил он, показывая ей большой абзац, отмеченный карандашом.
Она посмотрела и прочла одну фразу. Самое ужасное было в том, что она не могла справиться с румянцем, покрывшим ее щечки: там шла речь об импотенции.
Она вырвала книжку у Таньского и спрятала ее в ящик стола.
— Ох! — воскликнула она. — Бюро не место для беседы по этим вопросам. Это не очень хорошо с вашей стороны.
— Если вы позволите, — начал он, — мы поговорим об этом где-нибудь в другом месте, например…
— О, пани Лещева уже свободна, — прервала она его. — Спешите, потому что сейчас она пойдет к директору.
— Уже иду, но сегодня я провожу вас, хорошо?
— Плохо.
— Почему?
— Поспешите. Завтра вы проводите меня.
С улыбкой он кивнул головой и побежал к пани Лещевой. Буба разложила перед собой большую тетрадь с лыжными экскурсиями и, оглядевшись вокруг, замаскировала под ней открытую книгу и начала читать подчеркнутые места, так как они содержали самую интересную информацию. Однако то ли из-за торопливого чтения, то ли потому, что текст ощетинился километровыми научными терминами, которых, особенно по-немецки, она не знала, она не могла ничего понять. В одном лишь не приходилось сомневаться, что речь там шла об импотенции, о комплексе Эдипа и неизвестно зачем о ложе матери. Так читать было невозможно, и Буба решила по возвращении домой засесть за тщательное изучение этих вопросов с немецким словарем под рукой.
Она уже знала, что это не заставит ее скучать, так как она наверняка найдет много пикантных вещей, а кроме того, все равно нужно прочесть, хоть по верхам, потому что пани Щедронь может вернуться к теме, а Таньский сделает это определенно: его, конечно, заинтриговало то, что она не просто гусыня. По правде говоря, он мог бы нанести визит и бывать у них. Он образован, у него прекрасные манеры, и походит он из хорошей семьи. Даже такой сноб, как Рысь, не может иметь ничего против него. На всякий случай можно посоветоваться об этом с пани Лещевой, к которой Буба питала неограниченное доверие и симпатию, может несколько ослабевшую после случая с увольнением двух коллег, но все же огромную, значительно большую, чем другие.
Со времени тех выговоров и увольнения Конткевича все в бюро относились к пани Анне с какой-то сдержанностью. Правда, и она сама как-то отдалилась от коллектива. Буба знала, что у пани Анны большие проблемы в семье, что она должна во многом себе отказывать, чтобы было что высылать мужу в Познань, что ее маленькая девочка переболела недавно коклюшем, а тетушка, сенатор Шерманова, лежит тяжелобольная и требует, чтобы пани Анна часами сидела у ее кровати. Кроме того, в бюро рассказывали, что кто-то видел ее в городе с Дзевановским, из чего напрашивались нелепые подозрения, что они любовники. Буба, конечно, этому не верила, потому что, во-первых, считала пани Анну образцом порядочности, а во-вторых, знала, что Дзевановский — это составляло давнюю общественную тайну — был любовником пани Щедронь.
И удивительное дело: если речь шла о пани Щедронь, такой роман не казался Бубе ни грешным, ни скандальным, а каждая сплетня такого типа о пани Анне выглядела почти чудовищной.
Она, конечно, никогда не осмелилась бы повторить пани Анне эти сплетни. Их взаимоотношения, хотя и сердечные и не только служебные, все-таки не позволяли сближаться до такого уровня. Правда, Буба много рассказывала пани Анне о себе, но это было совсем иное.
И на этот раз она не выдержала, чтобы не похвастаться визитом в «Колхиду» и своим восторгом от встречи с интеллектуальной элитой.
— Я знаю, что вы там были, — усмехнулась пани Анна, — и знаю, что произвели очень милое впечатление.
— Так говорила пани Щедронь?!
— Нет, я не видела Ванду довольно давно, но вчера я встретила пана Дзевановского и от него получила эту информацию.
— Я вела себя там как школьница, — скромно ответила Буба и подумала, что абсурдно подозревать пани Лещеву в том, что у нее роман с Дзевановским. Если бы их что-нибудь связывало, наверное, она бы не вспоминала о нем и о том, что встретила его.
Прямо с работы Буба отправилась на Солец. Ей было немного страшно, потому что нужно было пройти в третий двор грязного кирпичного дома и подняться на второй этаж по разбитой лестнице. Люди, которых она встречала и которые присматривались к ней странным взглядом, наверное, принадлежали к отбросам общества. Так должны были выглядеть бандиты и воры, о которых читаешь в криминальных романах и которых не встретишь в центре города. Они проскакивают, точно хищные звери, боком, чтобы их не заметил глаз полицейского, а здесь гнездятся в грязи и вони, так как сюда даже полиция не отважится зайти.
И Буба, идя по лестнице, хотя колени ее дрожали, гордилась тем, что она не испугалась. Мать, наверное, не пустила бы ее сюда одну: или настояла бы на том, чтобы ее сопровождать, или послала бы кого-нибудь из слуг. А Буба как раз хотела пойти одна, поэтому не обмолвилась дома ни одним словом об этой несчастной девушке и обещании, данном пани Щедронь. Она, правда, не допускала и мысли, что ей вообще запретят взять под опеку эту бедную жертву варварских предрассудков, — ведь у мамы такое доброе сердце, но все-таки безопаснее было рассказать матери об этом после свершившегося факта.
Комната, в которой лежала больная, была заполнена паром: толстая женщина с красным лицом и безобразно грубыми руками снимала с плиты большие жестяные котлы и их испаряющееся и невыносимо зловонное содержимое опрокидывала в две лохани. В одной она стирала сама, а в другой — маленький черноволосый мужчина в грязной рубашке с закатанными рукавами.
— Здесь живет панна Фелиция Емелковская? — спросила Буба самым вежливым тоном.
— Закрывайте двери, заморозки идут, — высоким резким голосом сказала женщина, а когда Буба поспешно захлопнула дверь, добавила: — Жить не живет, потому что не прописана, а так гостит по знакомству.
— Я могла бы с ней поговорить? Вы позволите?
Черноволосый молодой человек вежливо отодвинул табурет, на котором громоздилась гора мокрого белья. Он был ужасно худой, с красными опухшими руками. Расстегнутая грязная рубашка открывала грудь, покрытую голубой татуировкой.
— Он там, в алькове, если хотите, — усмехнулся он Бубе, и эта усмешка показалась ей омерзительнее всего.
— Работай, чего смотришь! Твои дела?! — закричала женщина.
Альков был закрыт полосками из красной и зеленой папиросной бумаги. На застеленной чистой простыней кровати лежала очень молодая и симпатичная девушка, смертельно бледная, с запавшими глазами. Рядом с ней на огромной подушке, закутанный, лежал ребенок со сморщенным красным личиком и лысой головкой, на которой кое-где черными щетинками торчали волосы, что выглядело как лишай или экзема. Бубу охватило нестерпимое чувство жалости: в такой нужде, в этой духоте родилась новая жизнь, уродливая, бессознательная, но такая ценная, что эта девушка отважилась на мучения, на страшную боль, на насмешки и травлю, чтобы только дать миру эту жизнь.
И вдруг Буба поняла, что нет в этом ни героизма, ни скандала, ни стыда, но что так было нужно. Необходимость! Она не представляла себе, что почувствует, стоя здесь, полную солидарность, непродуманную, необоснованную, неосмысленную, полностью независимую от собственной воли солидарность с этой женщиной. Здесь даже жалости нет места, потому что как можно сожалеть о счастье!
Буба представилась, сказав, что адрес ей дала пани Щедронь и что она пришла спросить, не может ли она чем-нибудь помочь.