Дойдя до входа, завешенного тканью, Бальзамировщик остановился и обернулся. Он взглянул на меня и странно улыбнулся — между его губ словно открылась расселина. Глаза у него сверкали, как никогда прежде. Он подождал, пока я не приблизился к нему на расстояние около двух метров, а потом, не говоря ни слова и не отрывая от меня взгляда, опустил какой-то рычаг, отчего сверху хлынул поток света, а потом обеими руками дернул за длинный шнур, и занавес медленно скользнул вбок.
УЖАС!
ФЕЕРИЯ!
Эти два слова пришли мне на ум одновременно. Ужас и феерия. Восхитительный ужас, гнусная феерия. Огромная. Колоссальная. Полукруглая апсида примерно пятнадцати метров в диаметре. И этот полукруг не пустовал — он был обитаемым, густонаселенным. Его заполняла группа персонажей в натуральную величину. Живых — просто застывших на мгновение, но уже через секунду готовых пошевельнуться и сойти с места. Но нет, они не шевелились, ибо на самом деле были МЕРТВЫ! Забальзамированы! Десятки, сотни забальзамированных трупов! Огромный вертеп! Фантастическая живая картина, где все мертвы! Натюрморт, поразительным образом составленный из почти живых существ! Эта картина представала в неравномерном освещении: яркий золотистый свет в центре, более приглушенный и даже чуть розоватый — в середине и, наконец, уже у самых границ — мертвенно-бледный, зеленоватый, жуткий. Тела, благодаря различным световым оттенкам, тоже выглядели по-разному. В центре — радостные, улыбающиеся, великолепные, словно статуи триумфаторов; дальше — все более унылые и печальные; наконец, по краям — гримасничающие, скрюченные, скорчившиеся, застывшие в странных или гротескных позах. Здесь были и чучела животных — вероятно, те, которые раньше хранились в доме на улице Тома Жирардена: все эти совы, зайцы, крысы, волк, олень, которых Бальзамировщик набивал лично. А еще…
Первым я узнал стоявшего слева бедного кота Клемансо — первым из всего этого застывшего подобия Ноева ковчега. Он оскалил зубы, словно готовился испустить пронзительный вопль, и выпустил когти. Рядом с ним были две собаки из нашего квартала — Жозефина и Мюге, дог психоаналитиков и дворняга консьержки, перемазанная в красной краске, словно потерявшая куски плоти в смертельной схватке. За ними, оба в белых халатах и с забавно открытыми ртами, словно для того, чтобы напомнить о своей профессии, стояли дантист Азулей и его ассистентка, снова соединившиеся, на этот раз навсегда. Затем какой-то тип, похожий на грузчика, с серьгой-кольцом в ухе — его я узнал по рулю, обтянутому искусственной кожей «под леопарда», который он гротескно сжимал обеими руками, а также по огромной дыре, которая зияла у него во лбу, — это был шофер грузовика с департаментского шоссе 965, одна из первых жертв в этой истории! Затем, в той же самой тускло освещенной зоне отверженных — какой сюрприз! — мадам Лекселлен, жена мясника, сидевшая на высоком табурете, с возвышавшимся над головой огромным шиньоном и неприятной усмешкой на губах, словно готовая в очередной раз сказать что-то язвительное в адрес мужа, с пачками денег в руках. У ее ног — близнецы консьержки, с искаженными злобой физиономиями, вцепившиеся друг другу в волосы. Недалеко от них, чуть наклонившись вперед, с огромным пером, воткнутым между ягодицами, — Жан-Жак Маршаль, также с гримасой на лице. Что до какого-то человека лет пятидесяти, на голове у которого лежал кусок розоватой черепицы, а вокруг пояса был обмотан план аббатства, — я без труда догадался, что это был злополучный «реставратор» из Понтиньи.
Симметрично им с другой стороны, под тем же мрачным освещением, я увидел Полин Менвьей с кругами под глазами (в которых, однако, сохранилось вызывающее выражение «Мне на все плевать!») и руками, скрещенными на огромном животе, ставшем едва ли не впятеро больше прежнего. У ее ног гротескно растянулся грузный лысый человек, державший в руках палитру и кисть, в котором я узнал Москайя — еще одного соперника Бальзамировщика.
— Ну? Как вы все это находите? — спросил последний.
Я смог лишь пробормотать:
— Невообразимо!
Но я еще далеко не все увидел. Ибо, присмотревшись получше, я разглядел в промежуточной зоне с более мягким освещением, среди многочисленных незнакомцев, сильно различавшихся между собой (по возрасту, росту, одежде, а также профессиональным орудиям, которые они демонстративно сжимали в руках, словно статуи или витражные изображения святых — те символы, которые с ними ассоциируются), и тех, кто был мне знаком, даже близок, а в некоторых случаях и более чем близок. Узнавая их одного за другим, я чувствовал, как у меня разрывается сердце. Слезы выступили у меня на глазах, я смотрел на них с недоверчивостью и болью, про себя обращаясь к ним со словами сочувствия:
— Как же это с вами случилось, бедные мои друзья? Какие страдания вам довелось претерпеть?
Прежде всего я увидел маленькую Элиетт в ее красивом синем пальто: сидя между двумя-тремя такими же несчастными детьми, она, казалось, хлопала в ладоши при виде кукловода (вероятно, того самого, у которого я так и не успел взять интервью!), который держал перед собой на ниточках своих Петрушку и Сапожника. Но самое сильное впечатление — я едва не закричал — произвел на меня вид Эглантины, полуобнаженной, не слишком изуродованной, хотя и находившейся почти рядом с неприятными личностями, освещенными зеленоватым светом. Между ее грудей что-то блестело — это был золотой скарабей, подаренный мной. Моя бедная подруга, некогда такая веселая, такая энергичная, такая чувственная, рядом с которой я мечтал прожить долгую жизнь и состариться и которая отныне и навсегда изменилась до неузнаваемости!
Недалеко от нее — новый сюрприз! — столь же близкие в смерти, как прежде далекие в жизни, — библиотекарь и мой дядюшка Обен, несмотря на то, что гроб последнего на моих глазах уехал в огненную печь (но, очевидно, он был пуст — вот почему он казался таким легким в руках носильщиков!). Что до Моравски, я сам отнес его, как говорится, к последнему пристанищу. Которое на самом деле оказалось не последним. Могильщик с кладбища Сен-Аматр был прав, да и комиссара на сей раз чутье не подвело: трупы исчезали с кладбища значительно чаще, чем появлялись на нем. И дядя, и Моравски, надо признать, выглядели наилучшим образом: библиотекарь с сосредоточенным видом и едва заметной улыбкой на губах читал огромную книгу в кожаном переплете — это могли быть «Опыты» Монтеня. Мой дядя — каким чудом Бальзамировщик, которому я никогда об этом не говорил, узнал, что он был архитектором? — держал в одной руке какой-то чертеж на кальке, в другой — угольник.
Не хватало лишь Александра Мейнара. Может быть, он тоже был среди «проклятых» (его обличительные выступления на стадионе, я полагаю, не могли внушить мсье Леонару ничего, кроме отвращения), если только скандал, устроенный им в «Приюте гурмана», не заставил его преждевременно покинуть Оксерр.
Наконец мой взгляд достиг того места, к которому, по идее, он должен был приковаться с самого начала, ибо это был центр панорамы, залитый ярким светом, и роскошные ткани богатых сочных цветов — розовый бархат, синий шелк, а также горностаевый мех (или подделка под него) — служили словно бы драгоценной оправой телам избранных, находившихся здесь. Эти тела были юными и обнаженными. Я без труда узнал Пеллерена, чуть пухловатого, но с гладкой кожей цвета слоновой кости, и еще двоих из «Содружества фуксии», прежде всего юного мотоциклиста, на котором из всей одежды был лишь красный шлем. Был здесь и юный араб — возможно, тот, кого я несколько раз видел в нашем дворе, — показанный на три четверти, зато с эрекцией. Особое впечатление производила группа юных девушек, среди которых одна заставила мое сердце забиться сильнее — не знаю, от ужаса, от боли или от желания: Прюн, которая лежала под ярким светом, словно под лучами солнца на пляже, с руками, закинутыми за голову, соблазнительно выступающими грудками, напоминающими… соблазнительно выступающие грудки (любая метафора здесь бесполезна!), и скрещенными, словно из-за остатков стыдливости, ногами, зато с широко раскрытыми глазами и с тем полуотрешенным, полувызывающим видом, который был у нее еще совсем недавно, когда я видел ее живой.