Мы принялись за обычные дела. Когда ребенок спал, а делал он это большую часть времени, мы занимались домашней работой, ловили нежные лучи солнца, слушали граммофон и рано отправлялись отдыхать. Я чувствовала себя прекрасно. Впервые за год я была способна не думать бесконечно о Чарли. Это удивляло меня и радовало, так как я обнаружила, что, не зацикливаясь на нем — на обожании, ненависти или страхе, — я не разрушаю себя. Я могла быть собой. Я могла отдавать себя ребенку — моему ребенку.
Д-р Кайзер приехал в пятницу и привез детские вещи и некоторые другие предметы первой необходимости. Он осмотрел меня, взвесил ребенка, нашел нас обоих в добром здравии, сказал, что ребенок набирает вес нормально, и собрался уезжать. Я спросила его, видел ли он Чарли, и не передавал ли тот мне что-нибудь на словах.
«Он очень занят и, наверное, у него не будет возможности приехать сюда, но он передает самые лучшие пожелания», — ответил доктор и ретировался, оставив нас в этом забытом богом месте.
Временами я подолгу слушала пластинки. Иногда, когда мама купала ребенка в тазу, я ложилась на одеяле возле дома и наблюдала, как насекомые строят свои летние домики, а потом поворачивалась на спину и смотрела, как птицы парят над вершинами деревьев. В таком бездумном состоянии легче было верить, что мое пребывание здесь не унизительно, и что я должна безоговорочно слушаться мужа.
К концу второй недели мама посетовала, что у нас на исходе бакалея, и отправилась на машине вниз по дороге. Некоторое время спустя она вернулась с провизией и с новостью, что ее появление в небольшом магазине, который она нашла, вызвало некоторое любопытство. В следующую пятницу д-р Кайзер приехал снова и опять привез продукты, опять осмотрел нас и заверил, что все отлично, и по-прежнему не передал никаких новостей от Чарли, за исключением привета и лучших пожеланий. Лучших пожеланий. И на этот раз снова, засмущавшись, он поспешно засобирался уходить.
В следующую среду в дверь постучал человек и любезно попросил д-ра Кайзера: он играл с ним в прошлое лето в покер и, проезжая мимо, увидел дым из трубы. Просто зашел поздороваться. Никак не называя себя, мама объяснила, что доктор не появится в ближайшие пару дней. Потом, когда человек ушел, и она была уверена, что он не вернется, она поехала в магазин, позвонила Чарли и рассказала ему о случившемся. Ей было велено паковать вещи и ждать, пока за нами заедут Коно с Франком. Он ни слова не спросил ни о ребенке, ни обо мне.
Коно с шофером приехали на следующее утро и отвезли нас — маму и меня с малышом в «Студебекере» в двухэтажный дом на Манхэттен-бич, который для нас в считанные часы арендовала под вымышленным именем жена Элфа Ривза, Эмми. Здесь мы по-прежнему не были дома, но это был огромный прогресс по сравнению с вынужденной сельской жизнью. Дом смотрел на море, и лишь прибрежный бульвар отделял его от песчаного пляжа. Звук набегающих волн, разбивающихся в белую пену, облегчал душу после тишины гор.
Эмми Ривз была прекрасной женщиной, готовой сделать что угодно для Чарли, который привез Элфа из Англии в Калифорнию управлять студией. В распоряжении Чарли были адвокаты и банки, чтобы поддерживать порядок в его денежных средствах, а его брат, Сидней, занимался его капиталовложениями; но именно Элф подписывал платежные ведомости компании, платил по всем счетам и отчитывался за каждый пенни. Эмми прошла с нами в дом и была бодра и весела. Обо мне заботились, и с ребенком было все прекрасно, но я была глубоко задета тем, что Чарли оставался в стороне и даже просто не позвонил. Он заявил в официальном пресс-релизе, что появление ребенка ожидается 28 июня, и очевидно настроился, что до этого момента никто не потревожит его, даже ненамеренно.
Двадцать четвертого июня неожиданно меня начало лихорадить, а в моей левой груди появился болезненный ком. У меня началось кровотечение, а боль по всей груди была такая острая, что было невыносимо малейшее прикосновение к ней. Сразу же ребенка пришлось перевести на кормление из бутылочки.
К двум часам ночи мое состояние настолько ухудшилось, что Эмми позвонила Чарли и велела ему немедленно приехать с доктором. Она описала мои симптомы, и Чарли обещал перезвонить.
Примерно через полчаса он позвонил: «Нам понадобится не менее полутора часов, чтобы добраться туда, но я выезжаю прямо сейчас. Я должен заехать за доктором».
Они прибыли в четыре часа, и доктор Кайзер немедленно принялся останавливать кровотечение. Когда я рожала, боли были ужасные, но были передышки. Сейчас же боль была устойчивой и непрерывной. Доктор поставил мне градусник и осмотрел угрожающего вида багровое пятно на моей груди. «У нее затвердение, слишком много молока, — заявил он и достал из своего саквояжа молокоотсос. — Это и массаж должны помочь».
Глаза Чарли наполнились ужасом, когда доктор сообщил мою температуру: «Сорок градусов. Она совсем плоха. Жар не спадет, пока мы не избавимся от очага». Сняв пиджак, он закатал рукава и сказал безумно встревоженной маме: «Принесите мне немного масла, лучше всего оливкового».
Не глядя на меня, Чарли спросил, насколько серьезно мое состояние.
«Грудь полна молока, и его нужно по мере образования постоянно сцеживать, — ответил он. — С помощью массажа затвердение можно убрать». К тому времени, как вернулась мама с маслом, д-р Кайзер работал насосом, а я стонала от боли. Сцедив из груди молоко, насколько смог, он начал втирать масло, нажимая на затвердение пальцами так, что из глаз моих потекли слезы, а тело покрылось испариной.
Я хваталась за края матраса и крепко сжимала их. «Еще немного, — повторял он. — Еще чуть-чуть, скоро закончим».
К рассвету температура снизилась до тридцати семи, и это говорило о том, что дела пошли на поправку.
Это была ужасная ночь. Доктор массировал и массировал мою грудь, пока его руки не перестали ему подчиняться, а я дрожала, обливалась потом и кричала все это время. Но затвердение ушло, и с кровотечением удалось справиться.
Большую часть дня я спала, а проснулась в сумерки. Мама и Эмми сидели в полутьме у окна, никто и не подумал включить свет. Мама подошла ко мне. «Ну, проснулась наконец», — сказала она с облегчением. Ее лицо казалось измученным до предела.
Эмми выскользнула из комнаты, и через минуту или две в комнату вошел Чарли с бульоном и крекерами на подносе. Он сделал знак маме, и она удалилась. Потом, сидя на краешке кровати, он начал кормить меня.
— Это подкрепит тебя, — сказал он, и его скупая, усталая улыбка походила на сочувствие.
— Сколько времени ты пробудешь здесь? — спросила я.
— Я не уехал. Доктор уехал некоторое время назад. Он считает, что все в порядке. Я не хотел уезжать, пока ты не проснешься. Я хотел убедиться собственными глазами, что все хорошо. И это так.
Когда я смогла найти слова, я сказала:
— Так ты не ненавидишь меня…
— Ненависть? Никогда у меня не было к тебе ненависти!
Преисполненная благодарности, я дала ему накормить себя бульоном. Наконец я осмелилась спросить:
— Когда мы сможем поехать домой?
— Завтра, если ты будешь в состоянии, — ответил он. — Ты и мой сын уже достаточно долго были вдали от дома.
Жизнь дома означала совершенно новый опыт с неугомонным Чарли. Казалось, словно и не было никакого разлада между нами со дня нашей встречи. Он стал так внимателен и заботлив — при этом постоянно, — что я была потрясена. «Золотая лихорадка» должна была выйти в августе, но он проводил много времени дома, следя за тем, чтобы все мои желания и потребности исполнялись. Еще больше я была потрясена, когда двадцать восьмого июня он объявил прессе о рождении своего сына Чарльза Чаплина младшего. Он сам отклонил это имя, когда я предлагала его, и больше я об этом не заикалась, но очевидно, он пришел к выводу, что имя приемлемо. Было очевидно, что он любит ребенка, хотя по-прежнему боялся брать его на руки, и каждое утро, прежде чем уйти на студию, он приходил и смотрел на него с восторгом и благоговением. Казалось, особенно трогало его сходство между ребенком и им самим. «Посмотри на его уши, они совершенно такие же, как мои! — восклицал он. — Даже загривок у него такой же, как мой».