Маршал д'Юксель мужественно покинул двор, но, подобно Карлу V, он раскаивается в этом [250]. Поговаривают, будто он льстит себя надеждой, что король прикажет ему вернуться, но никто ему ничего не говорит. Уверяют, будто он покинул двор из-за договора – это делает ему честь, ибо публика договором была недовольна.
Шевалье чувствует себя лучше. Как бы мне хотелось, чтобы прекратилась борьба между рассудком моим и сердцем и я могла бы свободно отдаться радости, какую дает мне одно лишь лицезрение его. Но, увы, никогда этому не бывать! Тело мое изнемогает под бременем постоянного волнения – у меня бывают сильнейшие колики в желудке, здоровье страшно подорвано. Прощайте, сударыня, кончаю письмо свое, в котором нет ни ладу, ни складу, уж не знаю, как вы в нем разберетесь.
Письмо XXV
Вчерашнего дня видела я г-на де Виллара, который обещал незамедлительно послать вам свой портрет – не сделал этого раньше потому, что довольно сильно хворал. Я очень была ему благодарна за то, что он провел два часа в моей комнате. Мы были одни и всласть поговорили о Женеве. Вот уже три месяца, как я превратилась в сиделку – очень больна была госпожа Болингброк. Я много раз была свидетельницей жесточайших ее страданий; несколько раз мне казалось, что она умрет на моих руках; теперь она просто ужас до чего слаба. У нее отвращение к пище, она почти ничего не ест, уже одно это способно изнурить даже здорового человека. У нее не прекращается лихорадка, бывают минуты, когда я боюсь, как бы она не угасла словно свеча. Ведет она себя с большим мужеством, и это ее поддерживает. Если бы не ужасающая ее худоба, то, слушая иной раз ее разговоры, даже не скажешь, что она так больна. Организм ее что ни день все больше слабеет – правда, последние два дня она ест немного лучше. Сильва и Ширак [251], врачи, которые ее пользуют, не понимают, чем она больна, и действуют наобум, не зная причины недуга. А госпожа де Ферриоль упрямо не желает лечиться – у нее раздуло все лицо. Она так сильно изменилась, что вы бы ее не узнали – ей угрожает водянка, и того и гляди хватит удар. Отекает она до такой степени, что если посидит полчаса, то уже не в силах подняться с места, и где ни сядет, там и спит. Только болезнь ее драгоценного маршала как-то еще ее держит – очень она тревожится о нем.
Поговорим теперь о новостях. О смерти папы вы уже, конечно, знаете [252]. Кардинал Альберони надеется стать его преемником [253]. В Луизиане [254]дикари вырезали французскую колонию. Одна дикарка, любившая француза, предупредила его о том, что замышляют дикари против его соотечественников. Тот доложил об этом коменданту, который поступил точь-в-точь, как маршал де Виллеруа [255]– он вообразил, будто никто не осмелится на него напасть, за что был наказан так же, как и тот, – его зарезали первым. Спрашивается, кто из них двоих наказан больше. Для честолюбца изгнание хуже смерти, но комендант, возможно, предпочел бы жизнь. Говорят, будто это англичане раздразнили дикарей, и теперь неизвестно, как действовать. По этой причине падают цены на акции, это вызывает много волнений. За себя я не слишком волнуюсь, ибо у меня всего половинка одной акции; но они есть у моих друзей, и уже этого достаточно, чтобы тревожиться. Я разговаривала на этот счет с одним достаточно осведомленным человеком, и тот уверяет, что продавать их ни в коем случае не следует. Жизнь так полна огорчений, сударыня, что надобно быть не столь чувствительной. Моя чувствительность убивает меня.
Г-н Орри, интендант Кемпер-Корантена, только что назначен генеральным контролером [256];г-н де Фор [257]с этой должности смещен. Говорят, будто новый министр человек умный и даровитый. Тем не менее назначение это всех поразило. Дорогие мои сестрицы, позвольте мне назвать этим именем ваших милых дочерей, ибо чувства, кои я к ним питаю, самые сестринские. Обнимите их, прошу вас, за меня, а также и вашего супруга, которому я всю свою жизнь буду строить глазки и выказывать благодарность.
Последние полтора месяца я изрядно недомогаю. У меня сильный понос, который, правда, избавил меня от ревматических болей и желудочных колик, но подобный способ лечения может оказаться опаснее самой болезни. Я исхудала, сильно ослабела, собираюсь принимать рвотное. Прощайте, сударыня, продолжайте все же хоть капельку любить меня. И поверьте, никто не любит вас сильнее и не уважает, не почитает вас более моего. Я была бы бесконечно счастлива, когда бы могла жить подле вас. Разлука с вами кажется мне что ни день все более жестокой и бесконечно меня печалит. Какие бы беды ни выпали на мою долю, чувства мои к вам неизменны и никогда не ослабеют.
Письмо XXVI
Я обижена на вас за ваше последнее письмо. Вы обвиняете меня, и в высшей степени несправедливо, в том, будто я не люблю вас, и добавляете к этому, что дескать, ежели кого любишь, то перенимаешь все его мысли и чувства. Увы, сударыня, на беду свою я слишком поздно встретила вас. Повторю снова то, что уже тысячу раз вам говорила. С той самой минуты, как я вас узнала, я почувствовала к вам приязнь и глубочайшее доверие. Мне доставляет искреннюю радость сознаваться вам во всех своих слабостях; одна вы сумели образовать мою душу – она рождена была для добродетели. Вы с вашей терпимостью, с вашим знанием света, к которому, однако, не питаете ненависти, с вашим умением прощать, сообразуясь с обстоятельствами, узнав о моих прегрешениях, не стали презирать меня. Я показалась вам достойной сострадания и хотя и виновной, но не вполне разумеющей свою вину. К счастью, сама любовная страсть моя рождала во мне стремление к добродетели. У меня множество недостатков, но я привержена добродетели, я почитаю ее. Не отнимайте же у меня своим подозрением сего моего достоинства. Как признательна я вам, что вы все же любите ту, которая так плохо следует вашим советам и еще меньше столь прекрасным примерам! Но любовь моя непреодолима, все оправдывает ее. Мне кажется, она рождена чувством благодарности, и я обязана поддерживать привязанность шевалье к дорогой малютке. Она – связующее звено между нами; именно это и заставляет меня иной раз видеть свой долг в любви к нему. Если есть в вас чувство справедливости, поверьте – нельзя любить сильнее, чем я люблю вас; нет, не можете вы усомниться в этом. Я люблю вас самой нежной любовью – люблю, как мать свою, как сестру, дочь, словом, как любишь всякого, кому ты обязан любовью. В моем чувстве к вам заключено все – почтение, восхищение и благодарность. Никто и ничто не может вытеснить из моего сердца столь высокочтимого друга, как вы. Не пишите же мне больше вещей, которые терзают меня.
Я все откладывала письмо к вам потому, что – признаться ли? – мне хотелось наказать вас; но я себя же самое и наказала за это мстительное чувство, лишившись единственной своей радости – беседовать с вами! Д'Аржанталь свидетельствует вам свое почтение. Он очень был занят в связи со смертью Лекуврер. Расскажу вам всю эту историю немного подробнее.
Госпожа Бульонская капризна, жестокосердна, необузданна и чрезвычайно распутна; вкусы ее простираются на всех – от принцев до комедиантов. В прошлом месяце ей вздумалось вдруг влюбиться в графа Саксонского [258], который со своей стороны нисколько в нее не влюблен. Не то чтобы он так уж свято хранил верность Лекуврер, давней и постоянной своей привязанности – одновременно с ней у него бывало множество мимолетных капризов, – но любовные притязания госпожи Бульонской нимало ему не льстили, и не было у него охоты отвечать на них; а та весьма оскорблена была таким пренебрежением к своим прелестям и не сомневалась, что единственным препятствием, мешающим графу ответить на ее страсть, является Лекуврер. И дабы препятствие это сокрушить, она решила от комедиантки избавиться. Она приказала изготовить особые пастилки и с их помощью собралась привести в исполнение страшный свой замысел, а орудием ее мести должен был стать некий молодой аббат [259], которого она до тех пор вовсе не знала. Аббат этот слыл живописцем. Однажды в Тюильри [260]к нему подошли двое неизвестных и после довольно продолжительного разговора, главным предметом коего была бедность аббата, предложили ему помочь выбраться из его нищего состояния, если он согласится под видом живописца проникнуть к Лекуврер и дать ей поесть пастилок, которые заранее будут ему вручены. Бедный аббат всячески отговаривался от этого черного злодеяния, но те двое ему сказали, что он уже не волен отказываться, а ежели не сделает того, чего от него требуют, поплатится за это собственной жизнью. Аббат испугался и пообещал, что выполнит все. Его препроводили к госпоже Бульонской, которая подтвердила и посулы, и угрозы и вручила ему пастилки. Между тем аббат попросил дать ему несколько дней для исполнения ее поручения. Однажды мадемуазель Лекуврер, вернувшись из театра вместе с одним из наших друзей и актрисой по имени Ламотт [261],находит у себя анонимное письмо, в коем ее настоятельно просят явиться одной либо в сопровождении надежного друга в Люксембургский сад – там у пятого дерева на одной из больших аллей будет ждать ее человек, который должен сообщить ей нечто в высшей степени для нее важное. Поскольку был как раз час назначенного свидания, она тут же садится в карету и отправляется в указанное место вместе с лицами, которые с ней приехали. Там ждет ее аббат, который, подойдя к ней, рассказывает о возложенном на него гнусном поручении и говорит, что неспособен оное злодеяние исполнить, но не знает, как ему теперь быть, потому что уверен, что его убьют. Лекуврер сказала, что ради безопасности их обоих необходимо немедленно же донести обо всем начальнику полиции. Аббат на это ответил, что он опасается, как бы этим поступком не нажить себе врагов, слишком могущественных, чтобы суметь им противостоять, но что ежели она считает эту предосторожность необходимой для своей безопасности, он готов, не колеблясь, подтвердить свой рассказ. Лекуврер тут же в собственной карете отвезла его к г-ну Эро; тот, выслушав рассказ аббата, потребовал от него пастилки и бросил собаке, которая спустя четверть часа сдохла. После этого г-н Эро спросил его, какая из двух Бульонских [262]дала ему это поручение, и когда аббат ответил, что герцогиня, не выказал ни малейшего удивления. Он продолжал расспрашивать аббата и в конце концов задал ему вопрос – согласится ли он подтвердить свои показания; тот на это ответил, что-де пусть его посадят в тюрьму и устроят с госпожой Бульонской очную ставку. Тогда начальник полиции велел ему ехать домой, а сам отправился доложить обо всем кардиналу. Тот сильно разгневался; вначале он хотел, чтобы дело было расследовано по всей строгости, но родные и друзья дома Бульонских стали убеждать кардинала не предавать огласке столь постыдную историю, и им удалось его уговорить. Прошло несколько месяцев, и неизвестно каким образом, но история эта выплыла наружу. Она наделала ужасного шума. Деверь госпожи Бульонской [263]сообщил о ходящих толках своему брату и сказал, что его жене надобно во что бы то ни стало очиститься от этого подозрения, а для этого следует добиваться предписания на арест аббата, дабы упрятать его в тюрьму. Получить предписание оказалось делом нетрудным – беднягу арестовали и препроводили в Бастилию. Там подвергнут он был допросу. Он продолжал держаться своих показаний. Пытались воздействовать на него угрозами и посулами, убеждая отречься от своих слов. Предлагали всякие ухищрения – требовали, например, чтобы он разыграл сумасшедшего или объявил все это выдумкой, на которую будто бы толкнула его страсть к Лекуврер в надежде таким способом добиться ее любви. Ничто его не поколебало, он твердил все то же. Его оставили в тюрьме. Между тем Лекуврер написала его отцу, жившему в провинции и не Знавшему о том, что с ним случилось. Бедняга немедленно приехал в Париж и начал хлопотать, требуя, чтобы сына либо судили по всей форме, либо выпустили на свободу. Он дошел до кардинала, и тот тогда спросил у госпожи Бульонской, желает ли она, чтобы делу был дан ход, потому что долее держать аббата в тюрьме уже невозможно. Госпожа Бульонская опасалась расследования, а так как покончить с аббатом в Бастилии у нее не было возможности, она дала согласие, чтобы его освободили. О том, что отец его два месяца пробыл в Париже, сыну никто ничего не сказал. Отец вернулся к себе, сын же имел неосторожность остаться в Париже. И вдруг он исчез; никто не знает, жив он или умер, о нем ничего больше не слышно. С тех самых пор Лекуврер держалась настороже. Однажды в Комедии, после того как отыграли первую пиесу [264],пришли ей сказать, что госпожа Бульонская требует ее к себе в ложу. Лекуврер чрезвычайно удивилась и просила передать герцогине, что не одета и в таком виде явиться перед ней не может. Герцогиня послала за ней сызнова. На второй зов Лекуврер велела ответить, что ежели герцогиня и простит ей неприбранный вид, то этого никогда не простит ей публика, но, дабы повиноваться приказу, она после спектакля будет стоять у ложи герцогини, когда та станет из нее выходить. Госпожа Бульонская велела сказать, чтобы ждала непременно, а при выходе подозвала ее, всячески обласкала, весьма хвалила ее, уверяя, что игра ее доставила ей несказанное удовольствие. Несколько дней спустя во время спектакля Лекуврер вдруг почувствовала себя дурно, так что пьесу не смогли доиграть до конца. Когда вышел актер объявить о том публике, весь партер с волнением расспрашивал о ее состоянии. С того самого дня начала она таять и исхудала ужасно. Наконец, в тот день, когда ее в последний раз видели на сцене, она играла Иокасту в Вольтеровом «Эдипе» [265]. Роль эта требует немало усилий. Перед началом представления у нее открылся кровавый понос, столь сильный, что во время спектакля она раз двадцать бегала в нужник и всякий раз ходила чистой кровью. Она выглядела до того слабой и измученной, что просто жалость брала, глядя на нее. Я ничего не знала о ее болезни, а и то несколько раз сказала госпоже де Парабер, что мне очень ее жалко. Между двумя пиесами нам сказали, что с ней такое. Но нас поразило, что она появилась и во второй пиесе и сыграла в «Флорентинце» весьма длинную и весьма трудную роль [266]и отменно с ней справилась и, казалось, играла с удовольствием. Все были чрезвычайно ей признательны за то, что она продолжает спектакль, чтобы не стали говорить, как уже это было однажды, будто ее отравили. Бедняжка уехала домой, а четыре дня спустя, когда говорили, что она уже вне опасности, в час пополудни внезапно скончалась. У нее сделались сильные конвульсии, а их никогда не бывает при кровавых поносах – она истаяла, словно свеча. Ее вскрывали – все кишки оказались покрыты язвами. Говорят, будто ее отравили с помощью промывательного. Свое завещание она написала за четыре месяца до смерти. Никто не сомневается, что после закрытия сезона она покинула бы Комедию. Вся публика очень сокрушается по поводу ее столь жалкой кончины. Появись подозреваемая особа эти дни в Комедии, ей бы несдобровать – ее выгнали бы из зрительного зала. А у нее еще хватало наглости ежедневно посылать к Лекуврер узнавать о ее состоянии. Исполнителем своей воли она назначила д'Аржанталя; у него достало соображения не побояться насмешек, и люди умные одобряют его. Г-н Бертье говорит, что он правильно поступает, потому что честному человеку никогда не следует отказываться от возможности сделать доброе дело. Вы можете не сомневаться в том, что все вышеизложенное – чистая правда: я знаю все это из уст близкой подруги Лекуврер [267]. Прощайте, сударыня, не сомневайтесь, прошу вас, в глубочайшей моей к вам привязанности.