Мне кажется, что, когда я захочу, я могу оказаться всецело и полностью в каком-нибудь одном месте. Все существо Вальпурнии может находиться здесь, на шпиле собора, и взирать сверху на город и на бескрайнее море, или здесь, в золотой раке, или здесь, на обложке именно этой школьной тетрадки. Но в то же время кажется мне, что при желании я могу быть во всех этих местах одновременно, при этом оставаясь единым целым, — и наблюдать. Да, я наблюдаю. Я наблюдаю за продавцами в магазинах, за полицейскими, за бродягами, наблюдаю за счастливыми людьми и за людьми несчастными, за кошками, за птичками, за собаками и за добрым мэром Кровичем.
Я наблюдала за тем, как он поднялся по лестнице из зеленого мрамора в свой кабинет. Мэру нравилась эта лестница, и кабинет тоже нравился: темные деревянные панели на стенах, широкие окна с видом на площадь с фонтанами и на Замковую улицу, в конце которой виднелась белая громада моего собора, увенчанная медно-красной луковицей купола; каждый год туда, в собор, за благословением шествовал весь городской совет во главе с мэром. Тибо Кровичу нравилось сидеть в удобном кожаном кресле. Нравилось посматривать на висящий на стене городской герб с изображением улыбающейся бородатой монахини. Но больше всего ему нравилась его секретарша, госпожа Стопак.
Агата Стопак обладала всем тем, чего недоставало святой Вальпурнии. Да, у нее были длинные, темные, блестящие волосы — но росли они отнюдь не на подбородке. А ее кожа! Сияюще-белая, бархатистая, напрочь лишенная бородавок. Как подобает добропорядочной горожанке Дота, она заглядывала в собор, чтобы отдать мне дань уважения, но была явно не из тех, кто доходит в религиозном рвении до крайностей. Летом она всегда садилась у окна, и ветерок, долетавший с улицы, играл ее платьем из тонкого цветочного ситца, облегавшим каждый изгиб фигуры.
Зимой госпожа Стопак приходила в Ратушу в галошах, присаживалась за свой стол, снимала их и надевала сандалии на каблуке и с открытым мыском. Заслышав из своего кабинета ее шаги, влюбленный бедняга мэр падал на ковер и заглядывал в щель под дверью, пытаясь увидеть ее пухлые пальчики.
Потом бедный влюбленный Тибо вздыхал, поднимался на ноги, отряхивал ворсинки, приставшие к костюму, садился за стол и, обхватив голову руками, прислушивался к тому, как стучат по кафельному полу каблучки Агаты Стопак, как она открывает и закрывает картотечный шкафчик, варит кофе или просто тихо сидит там, по другую сторону двери, благоухающая и прекрасная.
В течение дня, как любой другой человек, госпожа Стопак время от времени отлучалась от своего рабочего места, повинуясь велению организма; а отлучившись, всякий раз возвращалась со вновь доведенным до совершенства макияжем, благоухая лаймом, лимоном, бугенвиллеей, ванилью и такими экзотическими ароматами, названий который добрый Тибо не знал. Он пытался представить себе страны, откуда они пришли, — овеянные запахом пряностей тихоокеанские острова, где в воздухе плывет тихий перезвон храмовых колокольчиков, а смирные волны набегают на берег и вздыхают, уходя в розовый коралловый песок. Он представлял себе и те места, где эти ароматы жили сейчас, — мягкие пухлые холмики под коленями госпожи Стопак, ее голубоватые запястья и ложбинку на груди. «Господи, — бормотал мэр Крович про себя, — зачем, собирая мои атомы из космической пыли, ты сделал меня мужчиной, хотя вполне мог бы превратить меня в маленькую капельку духов, чтобы я жил и умер ТАМ?»
~~~
Добрый мэр Крович был несчастен — но несчастна была и госпожа Стопак. Зимними ночами она лежала, дрожа от холода, слушала, как дождь барабанит по стеклу, смотрела, как сквозняк раздувает занавески, и размышляла, что на самом деле их колышет — ветер за окном или храп господина Стопака. Стопак лежал на спине, строго на своей половине кровати, как будто между ним и женой был положен меч, и его огромный живот, укрытый одеялом, походил на купол цирка. По пустоте, разделявшей супругов, гулял ветер, но и без того она была бы холодна, как лед.
От Стопака исходил запах шпатлевки и побелки. На серой сорочке, которую он надевал на ночь, виднелись пятна краски; краска была у него и под ногтями, а его храп напоминал Агате рев парового катка, который она однажды видела на Речной улице, когда возвращалась с работы домой.
Стопак храпел всегда, но раньше, когда они еще только поженились, это Агату ничуть не смущало. В те годы в их постели было тепло, и Стопак каждую ночь засыпал, прижавшись к ее пухлому розовому телу; его голова покоилась на ее большой белоснежной груди, его тело, словно одеяло, укрывало тело жены, одна рука пребывала между ее ног, а другая — под подушкой. И он, утомленный, лежал и храпел, а Агата, сияя от счастья, перебирала пальцами его волосы и шептала на ушко о своей любви.
Она хорошо его кормила. Прибежав с работы, она каждый раз успевала приготовить что-нибудь вкусненькое до того, как Стопак возвращался домой и усаживался за стол, покрытой скатертью с желтыми маргаритками. Однако в те времена Стопак никогда не садился за стол, не бросившись предварительно к Агате со стремительностью атакующего медведя. Обхватив ее и расцеловав, он пускался с ней в пляс по кухне, пока она, заливаясь смехом, не стукала его легонько толкушкой для картофеля и не усаживала на деревянный стул с прямой жесткой спинкой.
«Хватит! — кричала она. — Сила еще понадобится тебе попозже!» Потом она награждала его многообещающим поцелуем и кормила: ростбифом с жареной картошкой, домашним пирогом с дичью, отличным сыром, пирожными с заварным кремом и хрустящей сахарной корочкой; и, пока он ел, рассказывала обо всем, что случилось за день: кто был на приеме у мэра, как по Ратуше водили школьную экскурсию, как шляпа начальника полиции упала в ведро Петера Ставо, а вытащили ее уже совершенно белюсенькой, — и они вместе смеялись.
А потом, когда Стопак управлялся с ужином, Агата вставала со своего места, поднимала юбку и запрыгивала на него, и заключала его в объятия, и теребила его волосы, и целовала, целовала, целовала, а потом они падали в постель и в конце концов засыпали — грязная посуда могла подождать до утра. Тогда она любила его. Она любила его и теперь — но иначе. По-другому. Теперь ее любовь походила на любовь к старому слепому псу. Любовь-жалость. Любовь, недостаточно сильная для того, чтобы снять ружье со стены над камином и совершить акт милосердия.
Она продолжала любить его, потому что он был первым мужчиной, которого она полюбила, первым, с кем она разделила ложе, — а для такой женщины, как Агата, это всегда что-нибудь да будет значить. Она продолжала любить его, потому что когда-то у них была замечательная дочурка — и много лет назад Стопак стоял, склонившись переломанным пугалом над маленькой кроваткой с мертвым ребенком, и плакал навзрыд. Она продолжала любить его, потому что его коммерческие дела шли хуже некуда, потому что он был сломан и жалок. Она любила его так, как любят плюшевого медведя, игрушку детства, — не самого по себе, а как воспоминание о том, чем он был и что значил для тебя давным-давно. Не так, совсем не так должен быть любим мужчина!
Стопак, со своей стороны, не любил Агату так, как должно любить такую женщину, как она. С самого дня похорон он больше не прикасался к ней. С кладбища он вернулся, по-прежнему согнутый чудовищным весом маленького белого гробика, не обращая внимания на испачканные землей брюки, и, когда за последним опечаленным гостем закрылась дверь, рухнул на стул и зарыдал.
Агата подошла к нему и поцеловала в макушку, потом взяла за руку, вялую и холодную, как рыбина.
— Тише, тише, успокойся, — шептала она, прижимая его голову к своей груди. — У нас еще есть время. Мы снова будем счастливы, у нас еще будут дети. Конечно, не такие, как она.
Слезы текли по ее лицу и капали с подбородка.
— Таких, как она, уже не будет. Но у нас будут другие дети, мы будем их любить и расскажем им про старшую сестренку, живущую в раю. Не сейчас, но скоро.