Долго глядел Мендл на фотографию. Потом сказал:
— Если позволите, мистер Фриш, я возьму это с собой.
И он сложил программу и вышел.
Он зашел за угол, развернул программу, поглядел на нее и снова спрятал. Ему казалось, прошло много времени с того часа, когда он вошел в кафе-мороженое. В этот промежуток вместились несколько тысяч лет, отбрасывающих свой свет глазами Косака, и годы, до наступления которых Мендл был еще таким молодым, что мог представить себе лик пророка. Он хотел повернуть назад, спросить, где находится концертный зал, в котором играла капелла, и пойти туда. Но он постеснялся и пошел в лавку Сковроннеков и рассказал, что его ищет в Америке родственник жены. Он разрешил Фришу сообщить свой адрес.
— Завтра вечером ты будешь ужинать с нами, как все годы, — сказал Сковроннек.
Это был вечер в Великую субботу — канун Пасхи. Мендл кивнул головой. Он бы предпочел остаться в своей задней комнате, он хорошо знал косые взгляды госпожи Сковроннек и ее расчетливые руки, которыми она наливала Мендлу суп и накладывала рыбу. «Это будет в последний раз, — подумал он. — Через год, если считать с сегодняшнего дня, я буду в Цухнове, живой или мертвый. Лучше мертвый».
На следующий вечер он пришел первым из гостей, но за стол сел последним. Он пришел раньше, чтобы не обидеть госпожу Сковроннек, и поздно сел на свое место, чтобы показать, что считает себя самым малым среди присутствующих. И вот за столом уже сидят хозяйка, обе дочери Сковроннеков со своими мужьями и детьми, незнакомый коммивояжер, торговец нотами, и Мендл. Он сидел в конце стола, где положили гладко обструганную доску, чтобы удлинить его. Заботой Мендла стало теперь не только поддержание мира за столом, но и сохранение равновесия между собственно доской и ее искусственным продолжением. Одной рукой Мендл крепко держал конец доски, так как сюда должны были поставить тарелку или миску. Шесть белоснежных толстых свечей горело в шести серебряных подсвечниках, стоящих на белоснежной скатерти, крахмальный блеск которой отражал шесть огней. Как белые и серебряные стражи одинакового роста, стояли свечи перед Сковроннеком, хозяином, который сидел в белой накидке на белой подушке, прислонившись к другой подушке, — безгрешный царь на непогрешимом троне. Давно ли это было, когда Мендл в таком же талесе[9] таким же вот образом правил столом и праздником? Сегодня он сидел, согбенный и побитый, в своем отливающем в зелень кафтане, в самом конце стола, самый незначительный из присутствующих, озабоченный тем, чтобы не выйти за рамки скромности, — жалкая опора торжества. Уложенная стопкой маца, накрытая салфеткой, возвышалась рядом с сочной зеленью трав, темным багрянцем свеклы и яркой желтизной хрена. Перед каждым гостем лежали раскрытые книги с рассказами об исходе евреев из Египта. Сковроннек напевно начал эту легенду, все повторили его слова, догнали его и стали в один голос, хором пропевать приятную, усмехающуюся мелодию — перечисление всех чудес, которые снова и снова давали в итоге те же свойства Бога: величие, доброту, милосердие, милость к Израилю и гнев на фараона. Даже торговец нотами, не умеющий читать шрифта и не знающий обычаев, не смог не поддаться очарованию мелодии, которая с каждым новым пассажем захватывала его все больше и больше, обволакивала, ласкала, и он стал в конце концов тихо подпевать, хотя и не знал ее. И даже Мендла она смягчила в его отношении к небесам, которые четыре тысячи лет тому назад одаривали радостными чудесами, и казалось, что вот-вот благодаря любви Бога ко всему народу Мендл почти примирится со своей собственной маленькой судьбой. Он, Мендл Зингер, еще не пел вместе со всеми, но уже тело его то слегка наклонялось вперед, то откидывалось назад, раскачиваемое пением других. Он слышал, как поют чистыми голосами внуки Сковроннеков, и вспомнил голоса своих собственных детей. Еще он увидел беспомощного Менухима, сидящего за праздничным столом на непривычном, надставленном стуле. Во время пения только отец временами бросал быстрый взгляд на своего младшего, самого убогого сына, видел напряженный свет в его глупых глазах и чувствовал, как малыш безуспешно пытается выразить то, что в нем звучало, и петь то, что он слышал. Это был единственный вечер в году, когда Менухим, как и его братья, бывал в новом сюртуке и сорочке, белый воротничок которой своим орнаментом кирпичного цвета празднично обрамлял его вялый двойной подбородок. Когда Мендл подносил ему вина, он выпивал жадным залпом полбокала, закашливался, фыркал и кривил лицо в неудачной попытке то ли засмеяться, то ли заплакать — кто мог знать это.
Об этом думал Мендл, раскачиваясь в такт поющим. Он заметил, что они уже ушли далеко вперед, перелистнул несколько страниц и приготовился встать, чтобы освободить угол от тарелок и предотвратить тем самым худшее, если он вдруг отпустит руку. Ибо приближался момент, когда в красный бокал наливали вина и открывали дверь, чтобы впустить пророка Илию. Темно-красный бокал уже стоял наготове, отражая своим закруглением шесть огней. Госпожа Сковроннек подняла голову и кинула взгляд на Мендла. Он встал, прошаркал к двери и открыл ее. Сковроннек запел приглашение пророку войти. Мендл ждал, пока оно не закончится, так как не хотел дважды ходить туда и обратно. Потом он закрыл дверь, снова сел за стол, подпер кулаком доску стола, и пение продолжилось.
После того как Мендл сел, не прошло и минуты, как в дверь постучали. Все слышали этот стук, но подумали, что им почудилось. В этот вечер друзья сидели дома, улицы квартала были пусты. Никакого гостя в этот час не ожидали. Постучал, конечно, ветер.
— Мендл, — сказала госпожа Сковроннек, — вы не так закрыли дверь.
Тут постучали еще раз, стук был четким и более долгим. Все притихли. Запах свечей, вкус вина, желтый, необычный свет и древняя мелодия столь близко подвели взрослых и детей к ожиданию чуда, что на какой-то миг у них перехватило дыхание, и они, растерявшись и побледнев, поглядели друг на друга, словно хотели спросить, не пророк ли уж действительно требует впустить его. Воцарилась тишина, никто не решался шевельнуться. Наконец зашевелился Мендл. Еще раз он подвинул тарелки на середину стола. Еще раз прошаркал к двери и открыл ее. За порогом на слабо освещенной лестничной площадке стоял высокий незнакомец. Он пожелал доброго вечера и спросил, можно ли ему войти. Сковроннек не без некоторого труда поднялся со своих подушек. Он подошел к двери, посмотрел на незнакомца и сказал: «Please!», как научился говорить в Америке. Незнакомец вошел. На нем было темное пальто, воротник поднят, шляпу он не снял, явно из благоговения перед праздником, на который попал, и потому, что все присутствующие мужчины сидели с покрытой головой.
«Это не простой человек», — подумал Сковроннек и, не говоря ни слова, стал расстегивать пальто незнакомца. Мужчина поклонился и сказал:
— Меня зовут Алексей Косак. Прошу извинить меня. Еще раз прошу прощения. Мне сказали, что сейчас у вас находится некий Мендл Зингер из Цухнова. Мне нужно поговорить с ним.
— Это я, — сказал Менял, подошел к гостю и поднял глаза. Незнакомец был выше его на целую голову. — Господин Косак, — продолжил Мендл, — я уже слышал о вас. Вы мой родственник.
— Раздевайтесь и садитесь с нами за стол, — предложил Сковроннек.
Госпожа Сковроннек поднялась. Все подвинулись, освобождая место для гостя. Зять Сковроннеков поставил к столу еще один стул. Гость повесил пальто на гвоздь и сел напротив Мендла. Перед ним поставили бокал вина.
— Не отвлекайтесь на меня, — попросил Косак, — продолжайте молиться.
Они продолжили. Тихо и скромно сидел гость на отведенном ему месте. Мендл неотрывно наблюдал за ним. И Алексей Косак неустанно глядел на Мендла Зингера. Так сидели они напротив друг друга, овеваемые пением сидящих рядом, но чувствуя себя как бы отдельно от них…
Обоим было приятно, что из-за присутствия других они еще не могут поговорить друг с другом. Мендл искал глаза незнакомца. Когда Косак опускал их, то старику казалось, будто он должен просить гостя снова поднять их. В этом лице все для Мендла Зингера было чужим, лишь глаза за очками без оправы были близки ему. То и дело он переводил на них свой взгляд, словно возвращаясь домой, к теплому свету в окнах родного очага, из незнакомого ландшафта узкого, бледного, молодого лица. Узкие и гладкие его губы были сомкнуты. «Будь я его отцом, то сказал бы ему: улыбнись, Алексей». Он тихо достал из кармана программу концерта, чтобы не мешать другим, развернул ее под столом и передал гостю. Тот взял ее и улыбнулся легкой, тихой улыбкой, всего на какую-то секунду.