Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Однажды в начале февраля, в обычный будний день, когда Мендл и Двойра обедали, пришла Мирьям.

— Здравствуй, мама! — сказала она, а потом добавила: — Здравствуй, отец! — и остановилась на пороге.

Двойра выпустила из рук ложку и отодвинула тарелку. Мендл посмотрел на женщин. Он сразу понял, что случилось что-то необычайное. Мирьям пришла в будний день, в то время, когда она должна была быть на работе. Сердце его громко забилось. Но он все же был спокоен. Ему показалось, что он когда-то уже видел это, что он хорошо помнил эту сцену. Мирьям стояла вот так в своем черном плаще и молчала. Двойра тогда тоже отодвинула от себя тарелку, вот она стоит посреди стола. А на улице мягкими хлопьями медленно падает снег. Лампа мерцает желтоватым светом, и свет этот такой же густой и маслянистый, как запах керосина. Она пытается пересилить бледный свет хмурого зимнего дня, окутавший всю комнату светло-серым покрывалом. Этот свет Мендл Зингер помнит очень хорошо. Эту сцену он видел в своих снах. И он знает, что за этим последует. Все, все знает Мендл, как будто все уже миновало и боль давным-давно превратилась в печаль. Мендл совершенно спокоен.

В комнате совсем тихо. Мирьям не произносит ни слова, словно в надежде, что отец или мать своими вопросами избавят ее от необходимости самой начинать разговор. Она стоит и молчит. Никто из них не двигается с места.

Наконец Мендл встает и произносит:

— Горе пришло в дом!

Мирьям говорит:

— Мак вернулся, привез часы Сэма и его последний привет.

Двойра сидит, будто ничего не произошло, спокойно сидит в кресле. Ее глаза сухи и пусты, как два куска темного стекла. Она сидит лицом к окну, и кажется, будто она считает снежинки. Тихо. Слышно монотонное тиканье часов.

Вдруг Двойра начинает медленно, очень медленно, неверными движениями рвать на себе волосы. Она выдергивает одну прядь за другой, и они ползут по ее бледному и неподвижному, как разбухшая гипсовая маска, лицу. Она рвет одну прядь за другой почти с той же скоростью, с какой за окном падают снежинки. Вот уже в ее волосах показались два, нет, три белых островка голой кожи и крохотные капельки красной крови. Все точно оцепенели. Лишь тикают часы, падает снег да Двойра рвет на себе волосы.

Мирьям падает на колени, зарывается головой в колени Двойры и замирает. Лицо Двойры все так же неподвижно. Ее руки выдергивают волосы, сначала одна, потом другая. Эти руки похожи на белесых, мясистых пятипалых хищников, пожирателей волос. Мендл стоит, скрестив руки на спинке кресла.

Но вот Двойра принимается петь. Она поет низким, мужским голосом, и кажется, будто где-то спрятался невидимый певец. Этот странный голос поет старинную еврейскую песню без слов, страшную колыбельную, плач по умершим детям.

Мирьям встает, поправляет шляпу, подходит к двери и впускает Мака.

В форме он еще выше, чем в гражданском. На вытянутых руках, как на тарелках, лежат часы, бумажник и портмоне Сэма.

Все эти вещи Мак осторожно кладет на стол, рядом с Двойрой. Он стоит и смотрит, как она вырывает себе волосы, потом подходит к Мендлу, кладет свои огромные руки ему на плечи и беззвучно плачет. Слезы бегут по щекам и падают на мундир.

Тихо. Отзвучала песня Двойры, тикают часы, вечер неудержимо надвигается на город. Лампа горит уже не желтым, а белым светом, темен город за окнами, и не видно уже снежинок.

Вдруг из груди Двойры вырывается громкий крик. Он звучит как последний аккорд той мелодии, что она пела, резкий звук лопнувшей струны.

Двойра валится с кресла и застывает на полу как ворох смятого тряпья.

Мак рывком распахивает дверь и выбегает из комнаты. Из раскрытой двери тянет холодом.

Через минуту он возвращается в сопровождении доктора, маленького, проворного человечка с седыми волосами.

Мирьям все так же стоит возле кресла.

Мак и доктор переносят Двойру на кровать.

Доктор садится на край кровати и произносит:

— Умерла.

И наш Менухим тоже умер, один, среди чужих людей, думает Мендл Зингер.

XIII

Круглых семеро суток сидел Мендл Зингер на табуретке возле платяного шкафа и, не отрываясь, глядел на окно, стекла которого в знак траура занавешивал кусок белого полотна и в котором день и ночь горела одна из двух синих ламп. Прокатилось ровно семь дней, как большие, черные, неторопливые обручи, без начала и конца, круглые, как скорбь. Поочередно приходили соседи — Менкес, Сковроннек, Роттенберг и Грошель — и приносили Мендлу Зингеру сваренные вкрутую яйца и рогалики с начинкой из яиц, круглые кушанья, без начала и конца, круглые, как семь дней траура.

Мендл обменивался с навещавшими его парой-другой слов. Он почти не замечал их прихода и ухода. Круглые сутки дверь его квартиры не запиралась, стояла с отодвинутым, ненужным засовом. Кому хотелось зайти, тот заходил, кому хотелось выйти, тот выходил. То один, то другой пытался завязать с ним разговор, но Мендл Зингер как воды в рот набрал. Он разговаривал со своей мертвой женой, и окружавшие его другие живые вещи вторили его словам. «Тебе-то хорошо, Двойра! — сказал он ей. — Жаль только, что ты не оставила после себя сына, мне приходится самому творить заупокойную молитву, но я скоро умру, и оплакать нас будет некому. Ветер развеял нас, как две мелкие пылинки. Мы потухли с тобой, как две маленькие искорки. Я сеял в твое лоно семя, оно рождало детей, смерть забрала их всех. В безысходной нужде, бессмысленно протекала твоя жизнь. В молодые годы я наслаждался твоей плотью, в старости я пренебрегал ею. Может, в этом был наш грех. Раз уж любовь не согревала нас, а был между нами холод привычки, то все вокруг нас умирало, все чахло и превращалось в прах. Тебе-то хорошо, Двойра. Господь Бог пожалел тебя. Ты умерла, и тебя похоронили. Меня Он не жалеет. Ибо я мертв и живу. Он Господин наш, Он знает, что делает. Если можешь, помолись за меня, чтобы меня вычеркнули из Книги Живых.

Погляди, Двойра, ко мне приходят соседи, чтобы утешить меня. Но хотя их много и все они напрягают свои мозги, слов утешения у них не находится. Еще бьется мое сердце, еще видят мои глаза, еще двигаются мои члены, еще носят меня мои ноги. Я ем и пью, молюсь и дышу. Но кровь моя стынет, руки обессилели, сердце опустело. Я уже больше не Мендл Зингер, я то, что осталось от Мендла Зингера. Америка убила нас. Америка — отечество, но смертоносное отечество. То, что у нас было день, здесь ночь. То, что у нас было жизнью, здесь смерть. Сын, которого у нас звали Шемарьей, здесь стал зваться Сэмом. Похоронили тебя, Двойра, в Америке, меня, Мендла Зингера, тоже похоронят в Америке».

Утром восьмого дня, когда Мендл поднялся из своей скорби, пришла сноха Вега в сопровождении мистера Глюка.

— Мистер Зингер, — сказал мистер Глюк, — внизу стоит машина. Вы должны немедленно ехать с нами, с Мирьям что-то случилось.

— Хорошо, — равнодушно ответил Мендл, словно ему сообщили о том, что в его комнате нужно клеить обои. — Хорошо, подайте мне мое пальто.

Мендл вдел обессилевшие руки в рукава пальто и пошел вниз по ступенькам. Мистер Глюк нетерпеливо усадил его в машину. Они ехали не проронив ни слова. Мендл не спрашивал, что случилось с Мирьям. «Вероятно, она тоже умерла, — подумал он спокойно. — Мак убил ее из ревности».

В первый раз он перешагнул порог дома умершего сына. Его ввели в одну из комнат. Здесь на широкой белой кровати лежала Мирьям. Ее поблескивающие иссиня-черные волосы разметались по белым подушкам. Ее пунцовое лицо пылало жаром, черные глаза были окружены широкими, круглыми, красными кругами, кругами пожара были окружены глаза Мирьям. Подле нее сидела медсестра, в углу стоял Мак, большой и недвижный, как предмет мебели.

— Пришел Мендл Зингер, — воскликнула Мирьям. Она протянула к отцу руку и засмеялась. Смех ее длился несколько минут. Он звенел как звонкий непрерывный сигнал на вокзалах, так, словно тысячами латунных молоточков ударяли по тысяче хрустальных бокалов. Неожиданно смех оборвался. Секунду стояла тишина. Потом Мирьям начала всхлипывать. Она отодвинула одеяло, ее обнаженные ноги дергались, ступни быстро и мерно ударяли по мягкой постели, а сжатые кулаки в том же ритме метались по воздуху. Сиделка крепко обхватила Мирьям, и та стала спокойней.

24
{"b":"164193","o":1}