Прощание с Первой любовью получилось еще более скомканным. Её родители каждую минуту выглядывали в открытое окно и звали дочь ужинать. Девочка с трудом подняла на меня дивные серо-голубые глазки, покраснела, пролепетала о письмах и протянула мне тонкую белую ручку. Такое с нами происходило впервые, опыта прощания у нас не было, поэтому всё получалось неправильно, без должного пафоса. «Прощай, моя любовь, прощай на веки!» – звучало в моей всклокоченной голове. Я впервые чувствовал себя больным проказой, изгнанным из города медленно умирать среди бродячих псов.
Однако, покидать родину, друзей, первую любовь мне очень не хотелось, поэтому заранее невзлюбил город, куда мы переезжали.
В застенках
Выросший в центре крупного роскошного города, с трудом я привыкал к пустому двору и панельной пятиэтажке на окраине чужого грязного городка. Здесь всюду пахло тошнотворным дымом от горящего торфа, которым строители отогревали мерзлый грунт. И еще – вездесущим перегаром, веявшим от людей. Пили здесь почти с самого детства. В каждом доме вместо графина с водой на видном месте стояла трехлитровая банка с мутной брагой. Не раз доводилось видеть пьяных детей.
Соседями со мной по парте побывали последовательно: тихая сухопарая второгодница Эля с тиком лица, лысый Вова с хроническим насморком, Вася с больными ушами, из которых неприятно пахло. Я относился к ним, скорей с жалостью, помогал с уроками, на диктантах и контрольных, только говорить с ними было не о чем. Да они и не стремились к общению. Однажды Вася попросил зайти к нему в гости, помочь с алгеброй. В прихожей увидел я резиновые сапоги и спросил:
– У тебя папа электриком работает?
– Нет, водителем.
– А сапоги резиновые зачем?
– Как это? – удивился тот. – По грязи ходить. Вот снег растает, узнаешь.
После решения задачек по алгебре, его мама пригласила нас за кухонный стол. Она удивилась и слегка обиделась на меня за то, что я отказался пить мутную брагу. За столом мне пришлось подслушать странный диалог:
– Васька, ты за своими морскими свиньями будешь убирать?
– Буду, – кивал Вася, хлюпая кислыми щами с выменем вместо мяса.
– Дак, убери, а то свинячьи «ховны» уже по всей «фатере» раскиданы.
Дома я пытался узнать у мамы, насколько неучтиво отказываться в гостях от бражки, а так же значение слов «ховны» и «фатера». Она только прыскала в ладошку и просила больше к ним в гости не ходить. А к кому тогда ходить? В конце нашей потешной беседы я сообщил маме о необходимости купить мне резиновые сапоги, чтобы не утонуть в грязи. От этого ее чувство юмора сразу иссякло.
Морозная снежная зима и затяжная весна приучили меня к одиночеству. Удивительно быстро привык я к окружающему серому унынию. Грязь и вездесущий смрад, повальное пьянство и грубость – все меньше раздражали. «Ко всему привыкает человек, и Герасим привык к городу», – бурчал я под нос из Тургенева, все больше удивляясь своему душевному отупению.
В апреле в моем Зурбагане, мальчишки обычно открывали купальный сезон. Там, далеко за лесами и полями, мои друзья прыгали с вышки в прохладную воду, получали первые солнечные ожоги. Там деревья одевались в нежную пахучую листву, распускались цветы и по голубому небу медленно плавали белые облака и горячее солнце. А здесь трещали морозы, а люди ходили в туннелях высоченных сугробов. Отец возмущался: «В апреле земля преет, а тут стужа, как на Северном полюсе!»
Когда, наконец, растаял снег, а до лета было, как до Луны верхом на черепахе, от нечего делать ходил я пешком до центра города. Над головой висело серое небо, под ногами хлюпала грязь, мимо шли чужие люди, проплывали безликие коробки домов, пустыри, а душу заполняла до краев устойчивая мутная пустота. В голове звучала песня Хампердинка:
Lonely table just for one,
In a bright and crowded room.
While the music has begun,
I drink to memories in the gloom.
Иногда я оглядывался и, если рядом никого не обнаруживал, пел баском во весь голос: «Ло-о-оунли тэ-э-эйбл дж-а-аст фор уан…» И мне казалось, что это я сижу за столиком для одного в комнате, набитой людьми, слушаю музыку и глушу воспоминания, бередящие душу. Странно, мне было вполне комфортно шлепать в резиновых сапогах по грязи и упиваться одиночеством.
Когда мне удавалось выйти из уютного внутреннего мирка и оглянуться окрест, удивляла вот эта вездесущая серость. У здешних людей напрочь отсутствовала потребность украшать окружающее пространство, созидая вокруг себя красоту. …Разбивать клумбы, сажать цветы, деревья, декоративные кусты; красить бордюрные камни белым, выстилать цветными плитками дорожки, раскрашивать фасады сочными красками… Их вполне устраивал вот этот барачный стиль, грязь, хаос, вонь. На память приходили где-то читаные слова: «Гражданин начальник, эти люди работать не будут. Эти люди солнце называют балдой».
Пройдясь по центру города, непременно оседал на лавку в оазисе номенклатурной красоты в виде голубых елей и огромной клумбы перед зданием Совета Министров. Безмысленно глазел на памятник вождю с подозрительно раскосыми глазами на скуластом лице, который выпростанной правой рукой указывал направление к всенародному счастью. Я прослеживал директивную траекторию, и мой пытливый взор упирался в общественный туалет. Что ж, у каждого свое представление о счастье…
Несколько раз доводилось видеть тут странных персонажей, будто на машине времени переместившихся из далекого прошлого. Представьте себе человека в овечьем зипуне, в лаптях с онучами и деревянным крючковатым посохом. За плечами – торба из потемневшей бересты. Как правило от него метров за десять разило… скажем, непередаваемым духом средневековой дикости. Я вспоминал кафе, куда мы ходили в детстве пить молочные коктейли с пирожными, аромат ванили и свежесмолотого кофе, витавший среди столиков и колонн. Веселую официантку Валю в белом накрахмаленном переднике, которая подносила напитки со сластями и всегда радовалась нашему приходу. Настоящий цветной телевизор. Музыкальный автомат с пластинками Джанни Моранди, Робертино Лоретти, Ларисы Мондрус и Эдуарда Хиля. Мы одевались туда как на праздник, в белые рубашки с галстучками или даже бабочками, девочки – в светлые платья, белые колготы, на головах банты – и чувствовали себя почти взрослыми. …А этот человек в зипуне позапрошлого века, может, ни разу и ванны-то не видел… Как же по-разному живут люди в нашей огромной стране!..
Здесь на центральной площади, всегда заглядывал в книжный магазин, покупал очередной детектив Богомила Райнова про болгарского разведчика Эмиля Боева. Девушки-продавщицы меня узнавали и протягивали то «Господин Никто», то «Нет ничего лучше плохой погоды», а то «Инспектор и ночь». Райнов писал от первого лица в настоящем времени, этот прием давал полное погружение в мир главного героя, делая читателя соучастником событий. Ты ловил себя на мысли, что даже думать начинаешь как герой. Эмиль Боев в меру благороден, ироничен, у него приятный юмор. Родину любит и защищает без пафоса, профессионально и даже изящно. Но самое главное для меня – он одинок среди врагов и это не мешает ему спасать Родину от продажных шпионов-перебежчиков.
Открывал наобум книжку и читал вслух:
(Боев час назад освобожден из греческой тюрьмы) «Заведение утопает в розовом полумраке. Из угла, где играет оркестр, доносятся протяжные стоны блюза. В молочно-матовом сиянии дансинга движутся силуэты танцующих пар. Я сижу за маленьким столиком и… вижу лицо седоволосого, очертания которого расплываются и дрожат, словно отраженные в ручье. Головокружение вызвано… переменой, наступившей столь внезапно, что я ощутил её как зуботычину. Превратности судьбы, сказал бы полковник».
Или вот ещё:
«– Вы очаровательная женщина, Мери! Рослая, дородная, настоящая женщина!
– Правда? – вспыхивает скорбящая и снова откидывается на спинку дивана. – А тут всё живое на здешних выдр кидается…