Обычно в завершение вечера читал стихи Михаил Юрин. Критике его стихи не подлежали.
Эрудированные и рафинированные университетские таланты, ученики знаменитого Вячеслава Иванова, который недавно покинул наш университет, относились к творчеству Юрина настороженно, молчаливо. Изредка какой-нибудь не в меру осмелевший юнец поднимался, чтобы выразить недоумение, почему его за подобные же образы и рифмы… и так далее… На что внушительный Камский давал суровый отпор в том смысле, что «Юпитеру позволено».
Но сегодня Юрин предоставил трибуну последнего стихотворения «нашему гостю». Вот где замерло мое тщеславное сердце! Я боялась, что Папак выступит со своей любовной лирикой, в которой он ощущал особую силу. Но он прочел неизвестное мне стихотворение, из которого я запомнила только последнюю строфу:
Кому сейчас отдам свои стихи я,
В раздоры века брошенный поэт?
Мир созидает разума стихия.
Покоя нет. Но счастья тоже нет.
«Все плохо», — поняла я. Сомнение, упадочничество. Самые неподходящие стихи. И почему «счастья нет»?
Как это нет, когда именно есть! Недавно в этой же комнате один молодой поэт утверждал, что оно, счастье,
Брызжет из каждой щели,
Радует каждым днем,
С нами шагает к цели
Гордым, большим путем!
И этого поэта объявили талантливым и перспективным именно за вот эти простые и, как сказал Камский, «чеканные строки».
Что же теперь будет? Лица наших руководителей были серьезны, но никто не брал слова для выступления. Молчание затянулось. Юрин покачал головой и сказал негромко с легкой усмешкой:
— Вторичные стишки-то. Еще Пушкин сказал, что счастья нет, но есть покой и воля…
Папак ничуть не смутился. С доброжелательной улыбкой он легко ответил:
— Все мы после Пушкина и Блока вторичны. Даже гениальный Есенин повторял своих предшественников. Помните, его строчки:
Я читаю стихи проституткам
И с бандитами жарю спирт…
А до этого было:
Я читаю стихи драконам,
Водопадам и облакам…
— У кого это было? У Блока, что ли? — спросил мрачный Камский.
Папак засмеялся, и это вызвало гневное раздражение Камского.
— Надо учиться приравнивать перо к штыку, а не бандитов в стихах прославлять!
— Что же делать, — сказал Папак, — не все могут наступать на горло собственной песне. Для меня, например, это равносильно убийству. И пока человечеству будет светить солнце, пока женщины будут зачинать детей и юность приходить на смену старости — поэты будут писать о природе, о любви, о смерти.
— О социальной борьбе они будут писать! — закричал Камский. — Земля сотрясается от классовых боев, народы стонут от голода и угнетения в цепях капитала. Пролетариат идет на свой решительный штурм. Кому сегодня нужно ваше щебетание?
— Мне! — ответил Папак. — Ей, — он кивнул на меня. — И им, — он обвел рукой насторожившуюся аудиторию.
— А мы сейчас это выясним, — с угрозой сказал Камский, — мы это сейчас проверим…
— Голосованием? — грустно спросил Папак.
Юрин положил руку на плечо Камского.
— Остынь, Миша, — сказал он весело. — Время покажет, о чем будут писать поэты. Вот соберемся лет через тридцать…
И без предупреждения, встав у стола, он напел стихи, откидывая над куполом лба легкие, прямые, как нитки, волосы:
Но я пока и молод и здоров
И весь во власти моего призванья.
Есть у меня в запасе много слов,
Чтоб не просить у жизни подаянья…
Он читал, глядя на Папака, проверяя его реакцию и готовый в любой миг принять бой.
Но увидел он искреннее сопереживание и высокое одобрение. Папак одарил его аплодисментами, которые подхватили все присутствующие. Это не было принято на наших собраниях и потому прозвучало особенно празднично.
* * *
Дула легкая моряна. Вечер не потемнел, и городские фонари блестели, еще не давая света. Тревожащий меня день кончился вполне благополучно, и чего бы еще желать? Но Папак замедлил шаги перед деревянными воротами на одной из центральных улиц.
— Думаю, ты достаточно взрослая, чтобы посидеть со мной в этом ресторанчике?
Он толкнул дверцу, и тотчас — будто только нас ждали — ударила заунывная музыка восточного оркестра, обдало роскошным чадом бараньего жира, стекающего на раскаленные угли, ароматом зелени и острым запахом вина.
Ресторан помещался во дворике, по углам которого в больших кадках обильно цвели розовые олеандры. Столики стояли на утоптанной земле. У одной стены, на небольшом возвышении, сидели музыканты в бешметах с серебряными поясами.
Это был мой первый вечерний ресторан, первый официант, толстый и полный достоинства, протянувший мне меню, с которым я не знала, что делать.
— Какой сегодня кябаб? — осведомился Папак. И заказал: — Два кябаба, два шашлыка.
— «Шамхор»? — почтительно утвердил официант сорт вина.
Быстро и красиво над нами взлетела чистая скатерть. На ней расположились тарелки с зеленью и розовой редиской, хрустящий чурек, источающий слезу зеленоватый сыр.
А музыканты, закончив свои любовные причитания, которые выпевал горловым голосом юноша, бивший одновременно в бубен, вдруг заиграли на своих древних инструментах залихватские «Кирпичики». И это было так странно, как если бы араб пустыни взялся плясать гопака.
Я все это принимала с восторгом, но Папак был необычно молчалив и задумчив.
— Так протекают дни, — он бессознательно отбивал ногой такт диких «Кирпичиков», — люди всерьез занимаются поэзией, а я защищаю в суде интересы своих клиентов. А нужно ли мне это? В искусстве то, что не сделано сегодня, не будет сделано уже никогда.
— Бросьте вы своих клиентов, — щедро посоветовала я.
Он усмехнулся:
— Я уже взвалил на плечи ношу, которую мне не скинуть. Дом, ответственность за близких, мастерская Эачи… Он, при своей талантливости, пока еще не вполне признан…
— Но у него ученики.
— Бог мой! Голодные мальчики. Эачи их всех кормит. Но нельзя зарывать в землю талант. Это не прощается.
«Кирпичики» наконец кончились. Нам принесли шашлык и кябаб. Мне налили темное вино. Все было удивительно вкусно, но, чтобы не показаться неискушенной, я щедро похвалила только редиску, которая действительно имела тот особый вкус, которого почему-то не бывает у редиски дома.
Папак оживился:
— Какое совпадение! Вот и Бэлочка говорит то же самое.
— Ах, Бэлочка, — сказала я, осмелев от выпитого «шамхора», — ваша поклонница…
Он улыбался, довольный.
— Та, что «закутанная мехом», — не унималась я.
Папак погрозил мне пальцем.
— Нет, то другая, — его настроение явно улучшилось, — то совсем другая. Но, понимаешь ли, все это тоже отнимает у меня время…
— Ну, знаете, — нравоучительно сказала я, утверждаясь в своем праве давать советы, — бросайте вы всю эту бузу с клиентами и поклонницами. Лучше откройте новое направление в поэзии!
Я несколько кривила душой, приписывая Папаку такие возможности, но мне хотелось его подбодрить.
— Поздно, — ответил он, — поэзия дело молодое. Я подошел к возрастному рубежу не с пустыми руками, но и не осуществив того, что мог. Поэзия должна быть главным делом всей жизни. У меня это не получилось.
Будь же ты вовек благословенно,
Что пришло процвесть и умереть…