Литмир - Электронная Библиотека

Где он, былой франт, «одеколонщик», как звала его покойная Машина мама…

Товарищ сунул ему в рот зажженную сигарету.

— Тебя завтра выписывают? — спросил Петр.

— Нет, снимок еще делать будут, — ответил кособокий. — Да уж скорее бы. Осточертело тут. Дома и стены помогают.

— Смотря какой дом…

Кособокий пошел смотреть, как играют в шахматы, а Петр остался сидеть на скамейке, и его рука с восковыми неживыми пальцами напряженно тянулась за сигаретой и с трудом отрывала ее от губ, а глаза ни разу не поднялись посмотреть на зеленый мир.

Пришла больничная сестра в белом халате, строгая, недовольная.

— Я не обязана разыскивать вас по всей территории. Не маленький, кажется. Предупреждали вас, в котором часу витаминные уколы?

— Нужны они мне, ваши витамины, как лошади самовар…

— Нужны не нужны, я их обязана делать, а вы обязаны быть на месте!

Петр пытался встать, но это ему удалось только с третьего раза. Сестра взяла его сзади за локти и повела к дому. Если бы только она при этом не разговаривала, цены бы ей не было!

— Шагу ведь ступить не можете, а туда же… Вас много, а я на целый этаж одна… Если за каждым бегать да за руки водить, сил не хватит… Хотите воздухом дышать, пусть родные приходят, выгуливают…

— Я сам, — беспомощно твердил Петр, пытаясь освободиться от ее умелых рук, — я сам…

— Сам, сам! Отходили вы уже свое… Отгулялись…

* * *

…Сундук у Маши еще бабкин, а может, и прабабкин. Пахнет из него не нафталином, а слабо — махоркой и посильнее — апельсинами. Последние годы Маша прокладывает одежды апельсиновыми корочками — от моли.

Крышка у сундука откидывается тяжело, и сам он тяжелый, кованный железом. Дочки смеются, что его надо в музей сдать, а Маша не желает с ним расстаться. Оставшись одна, любит перебирать вещи, которые в нем лежат. Они для нее — дорогая память.

Сверху, правда, все новое, припасенное для будущей квартиры. Тюль на окна, скатерть льняная, белье постельное, ни разу еще не стиранное. А дальше старинный бархатный салоп, потершийся на швах, кружевная шаль, в которой молодая Машина мать в церковь ходила. Теперь такие снова носят. Танюша к этой шали уже подбирается, но Маша подождет еще ей отдавать…

Собственное Машино подвенечное платье из белого креп-сатина. С каким трудом его в те годы доставали! Зинка с трех часов ночи очередь в магазине заняла. Это сейчас глаза разбегаются на материи смотреть…

Скатерть ковровая — еще отец покупал. Дочки не разрешают на стол стелить: «Это из прошлого века!» — да и розы на ней пожухли, полиняли, а для Маши все равно дорогая вещь.

Кружевные подзоры на кровать — Маша еще девушкой крючком вязала, на приданое себе, три пикейных покрывала — белое, голубое и розовое. Куда их теперь, если у Маши вместо кровати софа?

Она перебрала все вещи, пока добралась до мешка, сшитого из старой простыни, вынула из него синий шевиотовый мужской костюм, рубаху белую в розовую полоску — точно такую, как сейчас модники носят. Все у нее лежало на дне сундука, даже мужское белье, шелковое трикотажное сиреневого цвета, и носки, конечно не безразмерные, а хлопчатобумажные, каких сейчас не достанешь.

Шла, торопилась к поезду, так нет, углядели все-таки…

— Куда это ты поехала? — закричала ей вслед бабушка Волошина.

— Куда мне надо, туда и поехала, — в сердцах ответила Маша. — За мужем своим я поехала!..

Так бабка и осталась с открытым ртом.

Мой друг Муса

Я открывала ей дверь с надеждой, что случится чудо: исчезнут десятки лет и я снова верну свое детство.

Но молодая женщина с большими глазами и хорошо очерченным ртом ничего мне не напомнила. Правда, глаза у нее были удлиненные, лицо смуглое. Четко проступали родовые, национальные черты, но не так, чтобы узнать. И я невольно сказала:

— Нет, не похожа…

Она огорчилась:

— Разве? Все считают, что я вылитый отец…

Я попыталась загладить свою бестактность:

— Может быть. Ведь я не видела его взрослым.

— Он часто вспоминал о вас.

Женщина держала в руках красные тюльпаны. Я еще почти ничего не знала о ней, но, подсознательно увязав смутные сведения с ее обликом, увидела широкие стеклянные проемы окон, снежные вершины за ними, острую солнечную прохладу зеленых предгорий. Вероятно, все это выглядело совсем иначе, но таким был в моем представлении научный центр, недавно воздвигнутый в горах.

— Далеко это от вашего дома?

Она улыбнулась:

— От маминого? Три часа.

— Поездом?

— Что вы! Самолетом. Поездом я езжу только к себе в Варшаву.

Женщина протянула мне тюльпаны. Я поставила их в вазу с водой. Шло время и давало нам возможность приглядеться и освоиться друг с другом.

— Расскажи мне о себе, — попросила я.

Причастная к ее судьбе, я не могла говорить с ней, как с чужой.

— Папа умер два года назад, — ответила она на мой главный вопрос.

…Дедушка приезжал домой неожиданно, никогда заранее не оповещая. Наверное, потому, что пароходы из Закаспийского края не всегда прибывали по расписанию и бабушка Оля изволновалась бы в ожидании. Она и так последние дни волновалась. Капала в рюмку валерьянку и почти ни с кем ни разговаривала. Только своей подруге тете Лусик говорила сдержанно:

— Закаспийский край — это еще совершенно дикое место. Кругом мусульмане. Узнают, армянин едет с деньгами, что им стоит: подкараулят на дороге.

Так с тех пор надолго для меня Закаспийский край — это огромная пустыня, степь с песчаными холмами, за которыми прячутся разбойники.

Приезжал дедушка обычно по утрам, когда я была еще в школе, но, открыв дверь, я уже знала, что он приехал, — по чудесным запахам, которыми наполнялся дом.

Остро пахли джутовые мешки, наполненные миндалем, орехами и зеленым изюмом, крупные апельсины, холщовые сумочки с сухофруктами, о которых нынче и не знают, как, например, коралловые унаби, прозрачная альбухара, пересыпанная кристаллами соли. Были торбочки с открытыми фисташками — крупными и будто выточенными из слоновой кости.

И этой снеди, которая вкуснее конфет и пирожных, можно было набирать полные пригоршни и даже делать небольшие запасы, до тех пор пока бабушка не опомнится от радости и не припрячет все в буфет и стоящий на веранде ларь.

А над этим необычным беспорядком — просмоленным шпагатом, мешками, ящиками, над всеми запахами и диковинками — мой дед.

Как мне рассказать о нем Марии, которая родилась много позже его смерти? Как воссоздать образ человека, которого достаточно было видеть всего несколько минут, чтобы понять его красоту и значительность? Но Мария должна знать о нем, потому что он изменил судьбу ее отца…

Я, взрослая, тринадцатилетняя девочка, тихонько визжала и пританцовывала на месте. Так в те годы выражалось мое счастье. Дедушка, большой, как Эльбрус, с серебряной головой и румяными щеками, чмокнул меня в голову и спросил:

— Оля, а где ребенок?

— Наверное, в своей комнате…

Бабушка сухо поджала губы, и я поняла, что она недовольна.

— Мусенька, — сказал дед, — я мальчика привез. Туркменский мальчик. Он хороший ребенок. Помогай ему.

Он сказал «помогай», имея в виду, что помогать нужно долго, повседневно. И я поняла его.

Мальчик! В нашем доме мальчик! Пока я бежала через две комнаты и коридор к маленькой каморке, освещаемой окном, прорубленным в крыше, мечты мои открывали мне блестящие возможности будущей жизни. Дикий мальчик, которым я буду руководить ласково, но твердо! Мальчик, выросший в степях, сильный и мужественный! Мальчик, для которого я стану высшим существом, который будет повиноваться каждому моему слову на зависть всем!

И вот я увидела Мусу.

Он не казался худым потому, что у него было очень круглое лицо, над которым топорщилась бахромка челки. Глаза узкие, спрятанные под припухшими веками. Вместо рта — небольшая линия. На острой макушке — тюбетейка.

28
{"b":"163742","o":1}