Я не знала.
— Вы, кажется, студентка университета? — В этом вопросе было сплошное презрение. — Запомните: это слово означает «думающий», «мыслящий». Интеллигенция — лучшее, что создает народ. Это его цвет и гордость. Только ограниченное невежество может поносить дух народа!
Я была молода, нетерпима и изучала «Манифест».
— Но тем не менее буржуазия превратила интеллигенцию в своих платных наемников…
Старик встал и, опираясь на палку, пошел к двери. Перчануш бросилась за ним. Я ощущала униженность и активную неприязнь к этому сухому, злобному человеку.
Тикин Перчануш вошла встревоженная и грустная. Это меня не удержало.
— Тоже мне патриарх выискался, — срывающимся голосом начала я.
Но она строго подняла вверх указательный палец:
— Ни слова! — И повторила еще строже: — Ни слова никогда! Иначе…
Она не докончила. Меня поразило ее лицо, ее незнакомый голос. Опустившись на тахту, тикин Перчануш стала быстренько завязывать узелки на бахроме своей шелковой шали.
— Это мой муж, — тихо сказала она.
Я была поражена. Я никогда не задумывалась над ее судьбой. Мне казалось вполне естественным, что она живет у братьев, спит на тахте в столовой, где постоянно толкутся люди. Я думала, что так было всегда и будет всегда.
Кончил работу Папак. Затащил меня к себе, чтобы «посоветоваться» насчет своих новых стихов.
В его темноватом кабинете было все, что положено известному адвокату, — резной письменный стол, заваленный бумагами, с тяжелым чернильным прибором, фигурами чугунного литья, бронзовой женщиной, держащей абажур.
Я сидела в непомерно большом кресле. Папак читал стихи. Перед ним стоял вопрос — рифмовать их или нет? Срифмовать для него ничего не стоило. Но пока что стихи выглядели так:
Разметав асфальтовые косы,
Спит над морем распростертый город,
И гуляет свежая моряна
По пустынным коридорам улиц…
Стоило изменить последнюю строчку — «по его пустынным коридорам», — как получилось бы, по моему мнению, гораздо лучше. Но со мной происходило то же, что в мастерской Эачи, — страх оказаться не на уровне современных требований. Кроме того, я неотступно думала о тикин Перчануш. И я молчала.
В столовой собирались гости. Звякали чашки. Даже в кабинет вкрался запах чайной колбасы, которую тогда делали с вкраплением зеленых фисташек. Тикин Перчануш предостерегала кого-то от вторжения в кабинет:
— Там работают поэты…
— Ты мне сегодня не нравишься! — сказал Папак. — Ты не думаешь о том, что я тебе говорю.
— Я думаю о тайнах жизни, — ответила я.
* * *
В жизни Перчануш Прошьян не было тайн. Просто прошло уже много лет с тех пор, как она с одним чемоданом ушла из своего благополучного дома, от любимого мужа.
Своего поступка она никому не объяснила. Поселилась с братьями — Папак был еще студентом, Эачи — школьником. По-прежнему целые дни работала, ездила по районам, организовывала начальные армянские школы, преподавала, обучала грамоте взрослых.
Говорили, что муж просил ее вернуться и был согласен на любые условия. Родные уговаривали хотя бы взять что-нибудь из ее бывшего дома. Тикин Перчануш не шла ни на какие уговоры.
Все объяснилось, когда у женщины, которая вела хозяйство в ее доме, родился ребенок, и бывшая кухарка заняла место жены в хозяйки в квартире одного из лучших адвокатов города.
Я ставила себя на место тикин Перчануш, и мне казалось, что я поступила бы так же независимо и гордо. Мне нравилось, что она ушла из своего лживого дома с одним чемоданом. Вместе с нею я задыхалась от обманутого доверия и поруганной любви.
Но дальше она поступала вразрез с мстительной направленностью моих мыслей.
Она приняла прямое участие в воспитании детей своего мужа. И его новая жена послушно и даже с почтением принимала заботы и наставления своей бывшей хозяйки.
Дети росли, родители старели. А бывший муж каждый вечер на протяжении многих лет приходил в этот дом и часами сидел над стаканом остывшего чая.
Я старалась не попадаться ему на глаза, не оставаться с ним в комнате, И только один раз осторожно спросила;
— А почему он у вас чай не пьет?
Перчануш добродушно засмеялась:
— Что ты! Ему дома готовят чай — как в Китае на чайной церемонии. Специальная смесь, подогретый чайник, сырая вода, я как-то насчитала десять условий, теперь все позабыла…
Называла она его «мой родной». А он, приходя и уходя, целовал ей руку.
* * *
Кроме своего, университетского, я посещала все литературные кружки города. И самый «передовой» — университетский «Бакинский рабочий», и самый разноликий — литгруппу при редакции газеты, и самый престижный — заседания русской группы Азербайджанской ассоциации пролетарских писателей — АЗАПП.
Русской группой руководил поэт Михаил Юрин, приехавший в Баку из Москвы. Его поддерживали два столпа — прозаик Михаил Камский и добродушный немолодой поэт Тарасов.
Вероятно, эти трое были правлением, официальным руководящим ядром группы. Я не вдавалась в организационные подробности и беззаботно снимала поэтические пенки и с идеологически выдержанных творений пролетарских поэтов и с сомнительных формалистических изысков лидеров университетского кружка.
Русская группа АЗАППа собиралась в выходные дни. И легкий на подъем Папак Перчиевич отправился со мной на одну из очередных пятниц. Точно не помню — хотелось ли мне прихвастнуть перед руководством поэтом Прошьяном или, наоборот, придать себе вес в его глазах знакомством с литературными правителями города, — вероятно, и то и другое. Я была очень довольна, когда привела Папака к прекрасному бакинскому дворцу «Исмаилие», где — уж не помню, на каком этаже, — была отведена комната для литературных заседаний.
Но с первой же минуты у меня не оказалось никакой роли. Мне не пришлось ни знакомить, ни представлять кого-то кому-то. Палак Прошьян естественно и просто шагнул к столику, где восседали наши руководители, подтянул к себе стоящий в отдалении стул и назвал себя с небрежной простотой, которая должна была откинуть прочь все сомнения в его праве принадлежать к ареопагу верховных.
И, к моему удивлению, они потеснились и приняли его в свой круг.
Заседание шло обычным порядком. Какие-то малограмотные юноши, которых выискивал ездивший по районам республики Михаил Юрин, робея и запинаясь читали свои стихи, а наш мэтр, потрясая своими откинутыми от высокого лба волосами, разбирал каждую их строчку.
— Вот автор пишет: «Мы ходили по полям с гармошкой». Что говорит нам эта строка? Она говорит, что у человека еще нет поэтических навыков. Иначе он написал бы так… — И он запел, протяжно и монотонно, как всегда читал стихи:
Ходили мы с гармошкой по полям…
Молодой поэт схватывал карандаш, но Юрин останавливал его движением руки:
— Я сейчас говорю не об отдельной строке, а об общем поэтическом восприятии.
Поэт сникал, но, обласканный выраженной тут же надеждой насчет его одаренности, оснащенный советами осваивать классику и учиться у Маяковского, снова восставал духом и уже с некоторым торжеством слушал разбор творений своего товарища.
Потом читали стихи завсегдатаи кружка. Суровый юноша потребовал, чтобы обратили внимание на его особые, редкие рифмы, из которых я запомнила одну: «трюм — угрюм». Он на нее особенно напирал, прокатывая голосом букву «р», как оперный баритон.
Рифмы Юрин похвалил, но общее настроение вызвало у него неудовлетворенность.
В этот день он, побуждаемый взглядом «извне», старался быть особенно красноречивым и остроумным. Папак, верный себе, отмечал удачные образы, обороты, рифмы благожелательным кивком, коротким восклицанием: «Браво!»
Так им был одобрен поэт с редкими рифмами, который уселся на свое место с отрешенно-невидящим взглядом, «хвалу и клевету» приемля — якобы! — равнодушно.