Кроме того, он пробовал сочинять стихи. В бумагах моего папы я нашел фрагмент стихотворения, явно принадлежащего перу Антона Атомногрибова. Вот он:
С лицом китайского солдата
Или восточного судьи
Отнимешь у меня зарплату,
Рублеу кровные мои!
Но чувства не загонишь в клетку
И шланг у них не пережмешь,
И мысли на другую ветку
Как поезд не переведешь!
Прощай, жена, прощай, прощай!
Что будет дальше, неизвестно.
Подруга–рифма, привечай,
Отныне ты моя невеста!
Эхма, была, иль не была!
Судьба прозрачная струится,
И ослепительно бела
При свете совести страница!
В самом деле, как это много: иметь возможность (конечно, желательно, еще и способности) излить душу, исчиркать бумагу словами, которые, м. б., никто не прочтет, но ты–то надеешься, что прочтут, которые, м. б., никто не поймет, но ты–то надеешься, что поймут, пусть даже после твоей смерти, но ты–то надеешься, что хоть одним глазком подсмотришь, хоть одним ухом подслушаешь, как они (ох уж это наивное «они»!) будут читать твою исповедь и разводить руками, и говорить: «Надо же, какой был талантливый, как тонко чувствовал…»
Антон исписал стихами целую тетрадь, но, к сожалению, она не сохранилась. Тамарка выкинула ее в мусоропровод вскоре после его гибели, и не со зла даже, а просто по рассеянности, когда делала в квартире ремонт.
А впрочем, возможен и такой вариант: внимательнейшим образом прочитала все сочинения Антона, то есть произошло как раз то, о чем мечтал бедный автор. Читала, затаив дыхание, с красными ушами и кривой ухмылкой, потом, воровато оглядываясь, хотя никого в квартире не было, с тетрадью в руках вышла на лестничную площадку, подошла к трубе мусоропровода, открыла люк и с ожесточением швырнула туда компрометирующие ее материалы. Вернувшись в квартиру, вдруг засомневалась: неизвестно же, куда весь этот мусор отвозят! А что если содержание контейнеров где–нибудь сортируют, ну там бумагу отдельно, консервные банки отдельно… вдруг кто–нибудь любопытный заинтересуется содержанием тетради? Некоторое время это ее беспокоило, потом забылось.
Однажды и Антон пригласил Оливера к себе домой – по случаю дня рождения дочери. Пришли, разумеется, Тамаркины подруги: одинокая Люда Выдренкова с малолетним сыном, Наташа Натощак, разведенка, и толстая Нина Смертина, до сих пор незамужняя. Со стороны Антона присутствовал еще один его кореш, расточник Петр Шумилин, без жены (уехала погостить к родителям в Вологду), но с гитарой.
Антон был в белой рубашке, при галстуке, Шумилин – в шикарном мохеровом свитере и польских джинсах. Женщины, узнав, что будет «тот самый» иностранец, явились тоже во всем импортном.
Сели за праздничный пролетарский стол, заставленный фаянсовыми тарелками и блюдами с ломтями буженины, салатами, винегретами, холодцом, заливным мясом, маринованными и солеными помидорами, огурчиками, грибочками. Водки и вина, понятное дело, тоже было достаточное количество.
Поначалу все разговаривали вполголоса: женщины стеснялись мужчин, мужчины – женщин. Но потом алкоголь развязал языки, стали рассказывать анекдоты, нахваливать угощение, делиться секретами, как лучше приготовить то или иное кушанье. Зашла речь и о литературе, это Антон не утерпел, спросил у Оливера что–то по поводу недавно прочитанной книги, женщины услышали, вмешались в разговор, стали вспоминать, кто каких английских писателей знает, но так и не вспомнили. Наконец, Тамарка предположила, что «вот Шекспир, кажется, английский…», и заодно поинтересовалась, много ли писатели зарабатывают и как они становятся знаменитыми. Оливер сказал, что все решает случай, но, разумеется, нужно и самому прилагать определенные усилия, и процитировал как раз Шекспира о том, что случай следует хватать за волосы. Тамарка глубокомысленно заметила: «Это если у случая имеются волосы. А вдруг это лысый случай, ну такой случай пенсионного возраста, всю жизнь прождавший, когда же хоть кто–нибудь обратит на него внимание и схватит за волосы?»
Шумилин вдруг вытащил из кармана микрометр и предложил всем присутствующим измерить толщину своих волос. Это он так любил прикалываться, когда оказывался в женской компании. С микрометром в руке Петр стал гоняться за женщинами по всей квартире и уговаривать выдернуть волосинку. Дети были в восторге и без конца выдергивали у себя из макушек все новые и новые образцы. Толще всех волосы оказались у Тамарки, она надулась и после этого весь вечер разговаривала с Петром через губу.
Потом детей вытолкали в другую комнату, отодвинули стол, и начались танцы. Оливер не сводил глаз с Нины Смертиной и с удовольствием пригласил бы ее на танец, но вдруг застеснялся своей хромоты, да и не умел он хорошо танцевать, как–то все недосуг ему было научиться.
Потом решили петь хором. Исполнили «Мишка, Мишка, где твоя улыбка», «Ландыши», «Что стоишь, качаясь…» Попросили Оливера, чтобы спел что–нибудь на английском. Он и спел старинную шотландскую балладу – Шумилин аккомпанировал ему на гитаре.
Оливер допел, и Шумилин полез к нему обниматься, а Людка и Наташка полезли к Антону, – дался им этот ремень! Хохоча, задрали рубашку. Отражая их натиск, Антон аж вспотел.
Тамарка и Нина в оргии не участвовали, сидели рядышком, о чем–то тихо переговаривались.
Но хотя Оливеру и было волнительно обниматься с Петром Шумилиным, токарем–расточником, представителем того самого класса, положению которого он неизменно сочувствовал, на самом деле ему хотелось поговорить с Ниной Смертиной, а еще лучше вместе с ней поскорее уйти отсюда, проводить до дома, и чтобы она возле парадной обернулась и сказала: «Может, зайдете на чашечку кофе? Ой, извините, забыла, англичане предпочитают чай, не так ли?»
Когда настало время расходиться, он и спросил ее в прихожей: «Вы позволите вас проводить?» Она посмотрела ему в глаза (они у него были на тот момент мутно–зеленые, потому что он снова не рассчитал и хватил за столом лишнего), посмотрела своими бледно–голубыми, почти стеклянными, и спокойно ответила: «Проводите».
Жила Нина, как оказалось, на окраине, чуть ли не за городской чертой. Было уже темно и поздно, поэтому она остановила такси. Влезая, засмеялась: «Ну что же вы? Садитесь!».
Приехали, вышли из машины. Нина показала рукой: «Вон в том доме я и живу. Пойдемте, мне завтра на дежурство не надо
* * *
Однако ни ставшее сносным материальное положение, ни задушевные беседы с Антоном, ни возникшее и обычно побуждающее глядеть на мир более оптимистично чувство (к Нине) уже не могли изменить мироощущение Оливера. Пушкин говорил, что слова поэта суть его дела, но поскольку Оливер уже давно был поэтом без слов, а совершить какой–либо значимый поступок вообще никогда не был способен, то ничего другого ему не оставалось, как презирать себя, чем он, собственно, и занимался с утра до вечера.
И даже неожиданный визит лорда Мак–Грегора не повлиял на его самооценку.
В тот день друзья начали пить прямо с утра (был выходной), причем Оливера развезло, и Антон был вынужден эскортировать его до дома. Уложил впавшего в бессознательное состояние собутыльника на кровать и уже собирался уходить, когда прозвучал дверной звонок.
На пороге стоял высокий старик с плоским чемоданчиком в руке и зачехленным зонтом под мышкой, коротко подстриженный, подтянутый, по всему, иностранец или, в крайнем случае, прибалт.
– Сынок, – произнес старик, – скажи на милость, не здесь ли остановился сэр Оливер?
Антон ничего не понял из сказанного, ведь говорил–то старик по–английски. Жестами попросив подождать, направился в комнату и на пороге едва не сбил с ног Оливера, – тот, с опухшим лицом и налитыми кровью глазами, оказывается, уже плелся в прихожую.
Он даже сквозь сон расслышал, узнал родную речь!
– Лорд Мак–Грегор? – спросил Оливер, в упор глядя на гостя.
– Да, сэр, это я, – ответил старик и протянул Оливеру правую руку, крепко, до побелевших пальцев, сжатую в кулак.