Одна из первых обстоятельных концептуализаций этой проблемы была предпринята на языке социальной психологии — Эрик Эриксон практически избегает термина «поколение», однако его концепция «стадий взросления» и анализ культурного статуса молодости [32]оказали безусловное влияние на поколенческие исследования. В макросоциальном масштабе место «возраста» и «молодости» в культуре описывает Шмуэль Айзенштадт в капитальной монографии «От поколения к поколению». Демонстрируя, что возрастные определения всегда расплывчаты (представляют собой не детальное описание роли, а общую канву для ролевого конструирования [33]) и всегда взаимодополнительны («Возраст описывается только через отношение к другим возрастам, возраста — только в терминах друг друга» [34]), Айзенштадт задается вопросом о том, почему именно эти ускользающие категории включены в базовый антропологический образ, и выясняет, в каких типах общества возрастные различия наделяются повышенной значимостью. Собственно проблема поколений, поколенческой общности решается как проблема возрастных, прежде всего молодежных организаций, движений, групп, которые в XX веке приобретают массовый характер. С точки зрения функционалистского подхода, которому следует Айзенштадт, в «современных» обществах возрастные категории осуществляют связь с «традиционными», «семейными», «партикулярными» ценностями, а возрастные группы позволяют соединить аскриптивные характеристики и достижительные ориентации, «эмоциональную безопасность» и взаимодействие с «другими», «чужими» [35]. Семантика переходности, закрепленная за возрастными категориями, позволяет Айзенштадту описать с тех же позиций и особенности эмигрантского сообщества — признать «молодежную группу» механизмом адаптации к «новым социальным условиям» [36]. Некоторые итоги этого этапа исследований подводит сборник «Молодость: Изменение и вызов», выпущенный под редакцией Эриксона; в числе авторов — Эриксон и Айзенштадт, Толкотт Парсонс и довольно известный исследователь «проблемы молодости» Кеннет Кенистон [37].
На вторую половину 1960-х и начало 1970-х годов по вполне очевидным причинам приходится пик внимания к проблемам молодости и поколения, или, точнее, к проблемам молодости и поколения одновременно. Основной модус постановки этих проблем, опирающийся на риторику «изменения и вызова», довольно точно выражен в названии демографического исследования 1968 года: «Молодость как сила в современном мире» [38]. Нас здесь будет интересовать не столько непосредственно тема «разрыва поколений», «поколенческого бунта», «молодежной революции» [39], сколько предпринятые на волне обсуждения этой темы опыты исторического и социологического анализа представлений о молодости [40]. Молодость начинает рассматриваться не только как переходный период и, более того, не только как стадия жизни [41], но как специфический, изменчивый набор культурных смыслов (включая «современность», «новизну», «невинность», «бунт» и пр.), наконец, как особый институт, который формируется в эпоху первых европейских революций, а ко второй половине XX века автономизируется, приобретает статус «субкультуры» или даже «культуры» [42].
Несложно заметить, что слово «поколение» может указывать на метод исследования («поколенческий подход») или на его предмет (собственно «проблема поколений»), причем далеко не всегда удается с уверенностью отличить одно от другого. Впрочем, ближе к 1980–1990-м годам понятие поколения постепенно утрачивает контовскую инструментальность, более востребованным становится вопрос, «как сделаны поколения?» [43]— он будет определяющим и в этом исследовании. Методологически значимой окажется формулировка, предложенная французским историком культуры Пьером Нора: используя уже встречавшуюся нам метафору «места», Нора описывает поколение как «место памяти» [44]. Концепция «коллективной памяти» подразумевает, что исследователь имеет дело с определенными историческими моделями (в нашем случае — поколенческими): они не только особым образом конструируются, поддерживаются, транслируются, но и наслаиваются друг на друга, формируя актуальные для той или иной культуры способы оперировать понятием поколения, воспринимать историю в поколенческих категориях.
Итак, говоря о «поколении», мы будем иметь в виду следующее. С одной стороны, речь пойдет о поколенческой риторике — в этом смысле правомерен вопрос, почему именно такой способ выстраивать отношения с историей популярен, почему именно при помощи поколенческих терминов задаются те или иные ценностные координаты. С другой стороны, нас будет интересовать конкретная модель, конкретный образ поколения — а значит, механизмы идентификации с этим образом, во-первых, и механизмы его распознавания, во-вторых.
Мы практически не будем упоминать о возрасте наших героев. Историки эмигрантской литературы часто замечают, что Поплавский родился в один год с Газдановым (1903), а Владимир Варшавский — в один год с Василием Яновским, автором известных воспоминаний о некогда «молодом» поколении литераторов-эмигрантов [45](1906). Гораздо меньшее внимание привлекают другие возрастные совпадения. Юрий Фельзен, один из центральных персонажей «молодого», «незамеченного» поколения, — ровесник тех, кто пытался (с разной степенью успешности) играть роль «старших наставников», «учителей»: Георгия Адамовича, Георгия Иванова, Николая Оцупа, Марка Слонима (1894). Марина Цветаева, которая для «молодых литераторов» олицетворяла не только другое, «старшее» поколение, но и другой, «неэмигрантский» мир, — ровесница Юрия Терапиано, активно отождествлявшего себя с «молодой эмигрантской литературой» (1892). Оба моложе других «молодых литераторов» — Екатерины Бакуниной (1889), Сергея Шаршуна (1888). При этом Шаршун родился всего на два года позже «старших», «авторитетных» критиков — Владислава Ходасевича и Альфреда Бема (1886), и т. д. Очень осторожно мы будем оперировать и категориями «общей судьбы», «общего прошлого», «общих биографических вех» — как мы увидим, характеристики недавнего прошлого в данном случае размываются до универсального понятия катастрофы; из поколенческих манифестов выпадают какие бы то ни было упоминания о революционных событиях или Гражданской войне, хотя в ней и успели принять участие некоторые из «молодых». Напротив, образ поколения декларируется через отторжение популярной в первые годы эмиграции мемуарной риторики, привязывается к символам настоящего, к координатам 1930-х годов. Иными словами, для нас будут прежде всего важны те модели общности, те режимы коллективной идентификации, которые включаются в декларируемый образ поколения — мы будем исходить из допущения, что поколение возникает в тот момент, когда его существование декларируется.
В то же время мы намереваемся учитывать, что смысловой горизонт понятия поколения для наших героев гораздо шире открытых деклараций, что именно неоднозначность поколенческой риторики делает ее востребованной, что чувство поколенческой общности существует на пересечении нескольких смысловых узлов. Здесь следует сослаться на исследование Бориса Дубина, который определяет место поколения как «поле напряжений — напряжений между представлениями о традиционно-иерархическом (его образ — семья), модерном („общество“ и элита, активные группы как его воплощение) и постмодерном (масса как продукт деятельности анонимных всеобщих институтов) обществе» [46]. К близким заключениям, хотя и с иных исследовательских позиций, приходит Сергей Зенкин, подчеркивая «логически нечистый характер» понятия поколения, коль скоро оно «используется для описания социокультурных фактов, но этимологически отсылает к природным процессам (смене живых особей)» [47]. В этом смысле конструкт «молодого поколения эмигрантской литературы» включает в себя и аскриптивные возрастные характеристики, связанные с «семейным», «псевдоприродным» временем, и романтический образ литературной элиты, призванной выразить «дух эпохи», предложить собственный проект «нового человека», а отчасти и формирующиеся вместе с массовыми институтами коллективные образы молодости («студенчество», «новобранцы» и т. д.).