Четыре года спустя после выступления Берберовой Марк Слоним замечает: «…Изображения эмиграции <…> равно избегают и старые, и молодые» [189]. Возможно, не все согласились бы с таким радикальным утверждением, однако «молодое поколение» в самом деле очень скоро перестает распознаваться через интерес к «эмигрантским темам», во всяком случае, этот критерий явно отходит на второй план. Напротив, все большей популярностью пользуется другой способ говорить об «эмигрантской молодежи» — связывающий «трудные условия» с трудностями самопрезентации, с затрудненностью речи. С этой точки зрения конструкт «молодого поколения» принимается постольку, поскольку подразумевает уязвимость и даже инфантильность, потребность в помощи, одобрении, снисхождении, поощрении, поддержке: «Литературу, конечно, надо бы ценить и судить, не внося в нее посторонних соображений. Но за литературой есть человек. И сама жизнь, история, судьба, — не знаю, как сказать яснее, — требует сейчас литературного снисхождения для этих, в своем роде „беспризорных детей“ России» [190]; «Косноязычный стих, нелепая строфа могут быть значительнее самых „гладких“ строк. Да, молодые поэты говорят невнятно, часто неразборчиво; среди них нет ослепительных дарований, им далеко до совершенства, но они заставляют прислушиваться к себе. Им есть что сказать. Эта воля выразить себя в слове, пожалуй, самая характерная черта их творчества. Вот почему судить их можно не только по делам, но и по намерениям» [191]. Значимым оказывается сам факт письма, само намерение «молодых» быть поэтами. За образом «молодого поколения» прочно закрепляются атрибуты литературной вторичности — «бедный язык», «слабый голос», что, впрочем, вполне согласуется с литературными программами «компетентных судей», «наставников»: с идеями «простоты и ясности» (Вячеслав Ходасевич), «письма о главном» (Зинаида Гиппиус, Дмитрий Мережковский) и более радикальными концепциями молчания, немоты, неявного высказывания (Георгий Адамович). Заметим, что поэты и критики, совсем недавно олицетворявшие «декадентскую литературу», — прежде всего Адамович — шумно заявляют об усталости от «словесных орнаментов». «Среднее поколение», казалось бы, «выпавшее из игры», постепенно перестает ассоциироваться с «формальными» экспериментами — цепь литературной преемственности восстановлена.
Иными словами, из двух определений литературной молодости — молодое как «современное», существующее «здесь и сейчас», и молодое как младшее, неопытное, вторичное, остро нуждающееся в старших наставниках, — предпочтение явно отдается второму. Так или иначе к началу 1930-х годов образ «молодого эмигрантского поколения» если не окончательно сформирован, то, во всяком случае, полностью принят, прочно укоренен в публицистической риторике. Определен набор ожиданий, которые следует связывать с «молодой литературой», оценен горизонт ее возможностей. Именно в эти годы в статье с недвусмысленным названием «Молодые писатели за рубежом» Марк Слоним предлагает «условиться насчет самого термина „молодые писатели“» [192]. Описанный Слонимом способ различать «молодое поколение», «старшее» и «промежуточное», который по сей день воспроизводится историками эмигрантской литературы, основывается, как мы выяснили в предыдущей главе, на двух критериях — возрастном и статусном. При всей противоречивости этого совмещения (один критерий аскриптивный, другой — достижительный), оно вполне укладывается в логику поколенческого языка: возраст и статус в данном случае объединяет их универсальность, повторяемость, воспроизводимость. Коль скоро «молодое эмигрантское поколение» не воспринимается в качестве носителя особых, присущих только ему ценностей и установок, логично предположить, что сюжет инфантильной молодости должен смениться сюжетом взросления: «„Молодых“ пришлось признать, о них пришлось заговорить даже тем из критиков, которые в начале относились к ним с плохо скрытым презрением. Их творчеством заинтересовались и представители старшего поколения. Имена многих из молодежи проникли в широкую публику. Им пора уже из „молодых писателей“ становиться просто писателями. Вместе с известной степенью самоутверждения приходит и повышение требований к их произведениям: молодость или неопытность уже перестают быть оправданием и извинением художественных недостатков и промахов» [193]. Хотя несколькими строками выше Слоним упоминает об организованном им же «молодом» объединении «Кочевье», констатация признания подразумевает дня него, что разговор о «молодых» (как, впрочем, и о «старших») писателях исчерпан.
Вскоре после этого заявления в свет выходит первый номер «Чисел» с еще одним гипотетическим проектом «новой литературы»: «Было бы нескромно со стороны организаторов „Чисел“ утверждать, что вокруг сборника непременно возникнет что-то новое и ценное. Но у нас есть надежды на это, и думается, что эти надежды не так уж трудно обосновать» [194]. При этом редакция предстательствует за «сыновей», «лишенных веры отцов», а среди авторов явно преобладают те, кто совсем недавно был признан в качестве «молодых литераторов» (Юрий Терапиано, Борис Поплавский, Юрий Фельзен). Разумеется, «Числа», несмотря на очевидный патронаж «старших», были восприняты как «молодой» ответ респектабельным «Современным запискам»: «Они <…> мыслили себя органом, преимущественно нового поколения, духовно формирующегося в эмиграции. Скажем просто, они желали быть моложе и менее маститыми, чем „Современные записки“» [195].
В то же время первые отзывы рецензентов проникнуты недоумением. Кроме обещанной молодости и новизны, внимание привлекает имя Пруста, неоднократно повторенное на страницах журнала, но в остальном «Числа» кажутся потоком практически несчитываемых смыслов. Стратегия, предложенная в редакционном предисловии, как и общая стратегия составления номера, признается неопределенной, невнятной, непоследовательной, несуществующей либо заведомо обреченной на провал: «Одинока в журнале и пока совершенно не оправдана программная статья, хотя и придан ей стиль литературного манифеста доброго старого времени. <…> После прочтения ее остается впечатление, что забил целительный ключ, но не найдена болезнь, от которой он должен исцелять» [196]; «К сожалению, ни поэтические, ни прозаические произведения „Чисел“, ни статьи журнала не указывают, в чем именно видят создатели и руководители журнала то новое мировоззрение, то формирующееся художественное течение, которому они хотели бы служить <…>. Думается, что для самих руководителей журнала совершенно неясно, в какую сторону идти журналу. Этим, вероятно, объясняется приглушенный тон статей, отсутствие каких бы то ни было резких и четкий высказываний, какая-то внутренняя компромиссность, производящая очень досадное впечатление» [197]; «Организаторам „Чисел“ <…> хочется быть зачинателями „какого-то нового мировоззрения или чего-то еще неуловимого“». Затруднения только в том, что никаких идей, ни общих, ни специально-литературных у них нет, — и они сами это мужественно признают <…>. Они составляют партию, в надежде, что идеи в ней заведутся. Нам кажется, что высказывать такую надежду со стороны журнала неосновательно и невыгодно. <…> Было бы много лучше, если бы устроители журнала не брали бы на себя явно непосильных задач <…> и <…> просто сказали, что в эмигрантских журналах тесно, особенно молодежи (настоящей и так называемой) — а потому «Числа» и возникают [198].