Лето близилось к зениту, и мы знали, что осень не за горами. Мать стала озабоченной и необычно замкнутой. Она знала, что эта зима будет даже труднее, чем предыдущая: помощи от ее родственников не будет. Она боялась, что мы не переживем зиму.
И тут совершенно неожиданно пришло известие о договоре Сикорского-Майского, подписанном 30 июля 1941 года. Советскому Союзу крайне необходима была помощь в борьбе с Германией, и по этому договору, подписанному польским премьер-министром в изгнании и русским послом в Лондоне, Сталин обещал освободить польских пленных и депортированных, чтобы сформировать на территории Советского Союза польскую армию. Сначала наше сообщество было ошарашено, но по мере того, как новости начали до нас доходить, мы пришли в совершенный восторг. Мать была уверена, что совершилось то чудо, о котором она молилась. Вскоре после этого матери написал дядя Хенио, который с середины 1940 года находился в советском лагере для военнопленных («Козельск-II») и теперь состоял в польской военной миссии. И они вместе стали изо всех сил разыскивать отца.
Однажды на пороге Самойловых появился бородатый человек в лохмотьях. К нашему изумлению, он оказался старым паном Наумовичем, которого выпустили из тюрьмы (или из лагеря). Он проделал долгий путь и был очень слаб. Наша маленькая коммуна, теперь, к нашей радости, выросшая до десяти человек, засуетилась вокруг него. Он скоро ожил. Другие выпущенные на волю польские заключенные, помоложе, стали со всех концов Советского Союза стекаться к маленькому городку Бузулуку, где в начале сентября разместил свою ставку генерал Андерс — до 4 августа сам узник печально знаменитой Лубянки.
Имя Андерса было нам хорошо знакомо. Он был «наш генерал», командующий великолепной Новогрудской бригадой кавалеристов, которую мы наблюдали в Лобзове на маневрах в 1938 году. Потом мы услышали о блестящих успехах его — и его бригады — во время сентябрьской кампании 1939 года. Теперь к нему тысячами шли все эти оголодавшие бывшие заключенные в лохмотьях, которые хотели сражаться за Польшу. Они знали, что отдают свою жизнь в хорошие руки. В наших краях все новости доходили очень медленно, но в конце концов где-то к Рождеству и до Николаевки дошел экземпляр газеты армии Андерса Orzel Biały(«Белый орел»). Это был самый первый номер, в котором описывался визит генерала Сикорского, польского главнокомандующего и премьер-министра военного времени, в свою самую молодую и самую странную армию в изгнании. Мои сестры проливали над ним слезы, полагаю, как и мать.
В разгар нашей второй сибирской зимы в Николаевку через посольство Польши в Советском Союзе прибыла посылка с поношенной теплой одеждой (думаю, подарок из Америки). Польская община спонтанно выбрала мать попечителем, в ее задачи входило распределение этих драгоценных даров. Я с гордостью смотрел, как она приняла на себя командование, но меня это не удивило: хозяйка Лобзова была в своей стихии.
На продукты помощь не распространялась. В Советском Союзе 1941–1942 годов такие посылки редко достигали места назначения, если они, конечно, за этим не следило НКВД. А больше всего нужна была еда, потому что наш голод уже переходил в истощение. При крайне низкой сопротивляемости организма частыми стали болезни, в том числе серьезные. Мать после Рождества слегла с сильной болью в животе. Мы беспомощно смотрели, как знаменитый еврейский врач тщательно ее осматривает. Он сказал, что не знает, чем она больна, да и если бы знал, то ничего не смог бы сделать без лекарств. И мы молились, ухаживая за ней; это была первая болезнь в ее жизни. Наконец боль стихла, и она смогла вернуться к своему шитью. Вскоре после этого очень сильно заболела наша пани Надзя. Ее поместили в сельскую больницу, где она тихо скончалась на руках у Зоси. На ее могиле пели Родион Самойлов и его друзья.
Вдохновленный прошлогодними успехами, я вернулся в школу, где меня ожидали новые трудности: с учителями из Ленинграда и с Поволжья пришли новые, более высокие требования. Наш первый урок казахского начался с торжественного объявления нашего учителя, что казахи с радостью перешли с латинского алфавита на кириллицу и теперь два народа, казахский и русский, будут связаны еще более тесными узами братской любви, и так далее и тому подобное… Речь была прочувствованной и очень длинной, поэтому я решил развлечься, стреляя сушеными семечками подсолнуха из своей новой рогатки. Самый первый снаряд попал учителю прямо в лоб, и разразилась жуткая гроза. Я держался тише воды ниже травы, и мне удалось обойтись без исключения из школы. Но избежать новых внеклассных инициатив мне не удалось. Они исходили от другой учительницы, милой молодой женщины, которая взяла на себя труд научить нас вести себя «культурно» и однажды продемонстрировала нам, как пользоваться носовым платком: она расправила его на ладони левой руки, а затем высморкалась в него сквозь пальцы правой.
Хотя у меня уже была репутация отказника, моя успеваемость становилась все лучше и лучше, и меня не трогали. Желая по-своему сослужить своему классу добрую службу, я предложил издавать стенгазету. Получив разрешение, я пригласил Гришку Палея — и мы вдвоем записывали невинные классные сплетни (а многие просто придумывали), которые потом публиковали и имели огромный успех. Мы с Гришкой своими скромными действиями знакомили советскую молодежь с радостями популярной прессы. Подозреваю, власти были не в курсе разлагающего характера нашего предприятия. Мы заметали следы, старательно принимая участие в военных учениях — этот предмет был введен в программу, чтобы молодежь чувствовала себя еще более вовлеченной в Великую Отечественную войну.
Для меня все эти события в школе были благословением, так как отвлекали меня от мрачной реальности нашего существования. У моих сестер не было такого прибежища. Им каждый день должен был казаться невыносимым. Мать цеплялась за надежду, что новые польско-советские отношения могут привести к нашему освобождению, и этой надеждой она пыталась спасти нас — и себя саму — от депрессии. Она продолжала искать, чем бы можно было развлечься, не выходя из дома. Однажды она торжественно продемонстрировала нам трехструнную балалайку и предложила мне — самому музыкальному члену семьи — научиться на ней играть. Вскоре у меня набрался репертуар на примитивных аккордах, и я аккомпанировал таким всеми любимым песням, как «Катюша» и «Три танкиста». Была и еще одна песня про танкистов, воспевавшая их снаряжение: «Броня крепка и танки наши быстры», но я избегал польского армейского репертуара.
Кроме того, мать предложила мне попробовать себя в рисовании. Я избрал своим предметом батальные сцены и скоро обнаружил, что в Николаевке существовал неохваченный рынок для моего искусства. Мой первый заказ поступил от родителей Коли Глотова, которые попросили нарисовать кровавую, но победоносную битву с немцами. Этот рисунок — мой первый серьезный опыт в этом жанре — был очень кровавый и был воспринят с большим энтузиазмом. Вознаграждением был большой кусок свежего хлеба. Последовали и другие заказы (а с ними и «вознаграждения»), и я стал кем-то вроде местного художника-баталиста. Более того, художником, которому посчастливилось при жизни увидеть свои картины в парадных комнатах, под иконами.
Ранней весной в деревню приехал муж пани Тубелевич. Бывший заключенный, теперь он был польский офицер в великолепной польской форме — это имело огромный успех. Он приехал, вооруженный официальными документами, в которых его жена и дочь объявлялись «иждивенцами польской армии» — и немедленно забрал их в Узбекистан. В Узбекистан генералу Андерсу разрешили перевести своих людей в более человеческие условия. Вскоре после этого в Николаевку приехал капитан Базилевский, чтобы забрать жену и ее гитару. Мы смотрели, как они уезжают, завидовали их удаче и надеялись, что, может быть, когда-нибудь придет и наш черед… Владек Наумович и пара других молодых людей воспользовались возможностью записаться в добровольцы и тут же уехали. Мы остались один на один с сибирской весной, которая в 1942 году оказалась не просто изнурительной, но и коварной.