Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Нет, объясни мне: ты делаешь из простого смертного что-то вроде божества, и после думаешь, что он будет искать союз с твоим врагом?

— Это зависит от его нутра…

Он нарушил свою неподвижность: он медленно-медленно обходит меня, пристально смотрит на меня, не улыбаясь.

— Я могу тебе доверять? Я могу тебе доверять? Я могу тебе доверять?

Он трижды по слогам задает этот вопрос и останавливается, по-прежнему сверля меня своим обезумевшим взглядом.

Долго выдерживает паузу.

Однако потом расслабляется в своей обычной улыбке, и с нарочитой театральностью, снова приобретает апломб, что должно означать, что эта сцена была лишь игра на публику: а мне кажется, что играет он именно сейчас и что все это время он играл, а самим собой был только мгновение назад. Это я, кстати, о настоящем нутре.

— Ты помнишь, кто это говорит? — спрашивает он.

Скорее всего это из Библии: святость тройки, и петух трижды кричит…

— Иисус?

Он качает головой и посмеивается.

— Роберт Де Ниро в фильме «Казино». Этот вопрос он задает своей жене, Шэрон Стоун. Он подобрал ее на тротуаре и сделал из нее королеву, это сцена между ними происходит в тот момент, когда она у него просит двадцать пять тысяч долларов, но не хочет сказать, зачем ей нужна такая сумма. Ты смотрел «Казино»? Помнишь эту сцену?

Он продолжает довольно посмеиваться. Даже не заметил, что оскорбил меня.

— Этот фильм я смотрел, но такой сцены в нем я что-то не припомню.

— Это самая главная сцена. Он задает ей этот вопрос; это всем вопросам вопрос, от него зависит вся его жизнь, вот почему он задает его трижды.

— И что она ему отвечает?

— Она ему отвечает: «Да».

— Он ей верит?

— Он ей говорит: «Скажи мне, зачем тебе нужны 25.000 долларов?»

— И она ему это говорит?

У него снова меняется выражение лица: сейчас оно становится мечтательным, задумчивым. Теперь уже он полностью потерял самоконтроль.

— Странно, — бормочет он, — но я не помню. Все, что случилось потом, было настолько трагичным, что оно, должно быть, вытеснило из моего сознания эту деталь.

— А что, трагедия произошла из-за того, что она ему ответила?

Туши. Между тем и я вспомнил содержание этого фильма; это фильм как раз о паранойе: что бы ни говорил кто-либо кому-либо, в любом случае, это трагедия. Это фильм был задуманв трагическом жанре.

— Скажи мне, о чем с тобой разговаривал Штайнер, — приказывает он.

Ну да: направо, марш! Да пошел ты… Слишком поздно сейчас отдавать мне приказания. Ты лучше бы свою жену сравнил со шлюхой, подобранной с тротуара.

— Не скажу.

Боэссон презрительно нахмурился. В нем нет больше ни скромности, ни миролюбия, больше он мне не ровня. Это параноик с манией величия, как говорит Жан-Клод. Это грязная совесть всех нас вместе взятых. Именно этот человек и погубит все.

— Что ж, Пьетро, жаль, — он качает головой, и улыбается, и кривляется как Де-Ниро. — Очень жаль. Ты сказал мне гениальную вещь, и я бы с удовольствием взял тебя с собой, но если ты себя так ведешь…

И смотрит на меня. Я знаю этот взгляд, он означает: «Уступи, тебе же лучше». Однажды мой отец на меня так же посмотрел, когда я намеревался бросить университет и поехать в Америку, и я ему уступил, в Америку поехал по окончании университета, и всегда потом думал, что так действительно оказалось лучше для меня. Но когда он точно так же посмотрел на Карло, Карло ему не подчинился, он бросил университет и уехал в Лондон, и надо сказать, что хуже ему от этого не было, даже если судить, исходя из сухих цифр, по крайней мере, для навигаторов в Интернете мой брат приблизительно в сто восемьдесят раз важнее меня. И душу дьяволу продавать ему не пришлось, как раз наоборот: он, оказывается, в отличие от меня, еще способен до сих пор оплакивать какую-то наркоманку, утопившуюся двадцать лет назад, а я и о своей жене, скончавшейся всего три месяца назад, нисколько не горюю. Но на этот раз и я не уступлю. Ты думаешь, что я просто-напросто алчный тип, ведь ты только что видел, как я выпученными глазами пожирал награбленное добро, но я могу быть и другим. Ты просто уверен, что я произнес эту речь, чтобы извлечь из нее выгоду для себя, нет, голубчик, это чистая случайность. Я не рассуждаю так, как ты. Я, например, все еще вижу множество уважительных причин, чтобы не поддаваться твоему бреду помешанного. Прежде всего, гений не я, а Енох, человек, который целый год потратил на то, чтобы хоть как-то успокоить разуверившихся в жизни людей, и все из-за твоих амбиций, и настолько ему это, в конце концов, опротивело, что он предпочел покончить со всем, и сейчас наполняет водой автоцистерны на севере Зимбабве; это он и есть Святой Дух, я же всего лишь завзятый материалист, атеист, подрывной элемент, и в моих устах Святой Дух — это просто профанация. Во-вторых, не желаю, чтобы угрызения совести отгрызли мне яйца: получить ничем не заслуженное повышение от удава, который раздробил кости моим друзьям, да еще и в кульминационной точке периода, во время которого я даже ни капельки не оплакивал смерть жены, умершей как раз тогда, когда я спасал жизнь незнакомой женщине, с которой впоследствии имел звериный сексуальный акт, рискуя при этом нанести психическую травму собственной дочери — что ж, сам посуди, все это спокойную жизнь мне не обещает. В-третьих, это слияние обречено на крах, как, впрочем, и все остальные ему подобные: это знает Жан-Клод, это знает Енох, и теперь и я это знаю — о чем еще говорить?

— Смирись, — сурово сказал я, — я тебе это не скажу.

Спроси у меня еще раз, почему, прямо сейчас. Давай, спрашивай. В-четвертых, я себе обещал, что, если тот мальчик выйдет из подъезда, я тебе ничего не расскажу. Он вышел, это значит, что я тебе ничего не расскажу. Стоп. Ты, голубчик, заслуживаешь, чтобы я назвал тебе только эту, последнюю причину, совсем необязательно беспокоить все остальные.

— О'кей, — говорит он. — Поступай, как знаешь.

А что, можешь поспорить. Ты можешь сколько угодно и головой качать, и хмуриться, спесиво кривляться и паясничать, но только твою улыбочку у тебя с лица я все-таки стер.

— Увидимся.

— Пока.

Молодец. Подай мне свою ручку и валяй отсюда, так будет лучше. Возвращайся в офис, прогуляйся, пройдись пешочком. Что тебе эти шесть километров? Если хочешь, можешь даже меня уволить. Ты только что назвал меня гением, и уволь меня, умница. Ведь твоя долбаная мегагруппа кишмя кишит гениями. В понедельник подпишешь бумаги, и акула разорвет тебя в клочки: все так и кончится. И завяжи шнурок на туфле.

Ушел. И с ним ушло все гнилое, что было у меня внутри, я знаю, что оно было, всегда было, и всегда я это знал, и теперь все ушло вместе с ним, мгновение назад. Я не воспользовался предоставленной мне возможностью, не мне скакать рядом с властелинами мира сего, но сегодня я смастерил себе феноменальное воспоминание. Что-то поистине великое, настолько великое, что я не смогу никому довериться. Долгие годы я буду вспоминать этот эпизод — снежные сугробы вдоль тротуара, сырость, пар изо рта. А однажды, если мне удастся стать хорошим человеком, я об этом забуду.

38

Снова идет снег. Город парализован, мы примостились в конце длинного хвоста машин. Усталая, разгоряченная, Клаудия сидит рядом со мной. Все на ней промокло насквозь. После уроков она играла в снежки со своими одноклассниками — мальчики против девочек. Я ей разрешил, хотя завтра и послезавтра у нее соревнования по художественной гимнастике, и не дай бог, она ушибется, и я даже не стал возражать против того, чтобы она села в машину вся мокрая — ну и пусть испортится кожаная обивка сидений. Похоже, что она переживает это событие, как волшебный момент в своей жизни, для нее это как возвращение в раннее детство: делать все импульсивно, не пускаясь в размышления, испытывать радость, удовольствие, словом — переживать массу приятных эмоций, не омраченных мыслью о том, а что же будет дальше; было бы настоящим преступлением с моей стороны испортить ей такой праздник души. Став взрослой, она когда-нибудь вспомнит этот день, хотя мне еще очень трудно представить ее взрослой: « Тогда я училась в начальной школе, в тот день шел снег, после уроков мы устроили бой в снежки с мальчишками из нашего класса». И, кроме всего прочего, мне подумалось, что вернуть ее в реальность сейчас, когда она упивается настоящим — сейчас заставить ее думать о завтрашних соревнованиях, о риске простудиться, или беспокоиться об обивке сидений в моей машине — было бы равносильно напоминанию о том, что ее мать умерла. Я ей разрешил наиграться от души, я разрешаю ей все: она у меня живет внутри воздушного шара, моя девочка, и я делаю все, что в моих силах, для того, чтобы он не лопнул. Это единственное, что я еще могу для нее сделать. Я должен постараться стать таким же безмятежным, как она. Например, мне не следует думать о пережитом сумасшедшем дне, меня не должна мучить мысль, что, по всей вероятности, я потерял работу именно в тот день, когда мог бы стать…, стоп, я же не должен об этом думать. Мне нужно синхронизироваться с частотой ее тяжелого дыхания, с ее усталостью без прошлого и будущего. Мне нужно постараться самому побыть в воздушном шаре. Снег. Гормоны. Эмоции. Молчание. Но это молчание, сам не знаю почему, для меня невыносимо. Я должен что-нибудь сказать.

88
{"b":"163011","o":1}