Пейзаж, горячий цветной сон, мы в самом центре его, по дороге оттуда туда. Винил седла такой горячий, что жжет ляжки. Майкл ведет мотоцикл мягко, по-кошачьи, но руки его напряжены. Куда мы едем? Что мы собираемся делать там, куда приедем? Я не знаю. Понятия не имею. Майкл говорит о Мадриде. В седле — килограмм марихуаны, это наш бюджет, наша отпускная валюта. Пыль, пыль у дороги… красноватые облака пыли по обе стороны нашего мотоцикла. Наша поездка настолько бессмысленна, что иногда мне кажется, что эта красная пыль и есть конечная ее цель. Мы решили поехать куда-то, чтобы кое-как поправить наши отношения, а вместо этого беспомощно наблюдаем, как они валятся в пропасть. Напряженные руки Майкла. Время от времени он оборачивается и кричит:
— Ну как ты там, сзади? Все в порядке?
Я молчу. Майкл притворяется; на самом деле он давно от меня устал, устал от моего общества, устал от нашего романа. Но он еще не решается оставить меня.
— О, дьявол, — доносится до меня его рык. — Дьявол! Ты вовсе, конечно, не обязана отвечать на каждый мой вопрос. Скажешь, когда найдешь нужным, мне все равно…
Иногда мне кажется, что во всем виновата я. История настолько простая, что не обязательно должны быть виноваты оба; хватит и одной меня. Полгода назад я забеременела. Он был совершенно счастлив, беспрерывно повторял, что для него это очень важно, пора стать отцом. Все это было нелепостью, случайностью, ошибкой, и я не могла смотреть на вещи так же просто, как он. Я до смерти перепугалась и поняла, что время мое проходит, хотя я еще совсем не жила, я еще совсем ребенок. Это случилось на Рождество, мы тогда еще жили в Бельвиле. Майкл днем работал, торговал наркотиками в Латинском квартале, а по вечерам занимался какой-то другой деятельностью, по-моему, он был чем-то вроде курьера ИРА. Я сидела одна дома и меня все время тошнило; я не могла выпить стакан воды, чтобы меня не вырвало. Беспрерывно щупала живот, чувствовала, как там что-то растет, каждый раз пугалась и понимала, что вовсе не готова стать матерью. Каждое утро, просыпаясь с омерзительным чувством тошноты, я начинала сомневаться во всем — в Майкле, в нашей с ним жизни, в наших отношениях, в самой себе, в ребенке, даже в маминой смерти… Я выдержала около двух месяцев, потом потихоньку сделала аборт и ничего не рассказывала Майклу почти месяц, до тех пор, пока мой организм не начал функционировать, как обычно. Майкл был в отчаянии. Никогда не думала, что он это так воспримет: он плакал и шептал, что я не имела права так поступить, что ребенок не только мой, но и его тоже, что я не имела никакого права губить еще не начавшуюся жизнь, уничтожить Божье творение. Я смотрела на него, на сильные темные руки в жесте отчаяния, на бурно двигающийся кадык… я понимала, что причинила ему боль, но сама, как ни старалась, ничего не ощущала. Наверное, Майкл и был главной жертвой в нашей парижской драме. Я наконец почувствовала на себе, что это значит — вырасти в строгой ирландской католической среде… и поняла, что это начало конца.
Зимой и весной мы оставались в Париже, наблюдая, как наш роман медленно растворяется, как акварельные краски в воде… как одно переливается в другое: ссоры, примирения, летаргия, лихорадочный секс… и все это уже не имело никакого смысла. Майкл, беспрерывно повторяющий: я тебя люблю… я тебя презираю… люблю… презираю. Теперь для него главной темой стала моя жестокость, что я думаю только о себе и о своей покойной матери. Ничто другое для тебя значения не имеет, сказал он как-то, ни я, ни ребенок, который мог бы у нас родиться.
Майкл… от нашей любви почти ничего не осталось. Но по ночам он все равно представляется мне с нашим нерожденным ребенком на руках. Я скоро уеду, говорит он. Я оставлю тебя, Кристина. Я возвращаюсь в Америку, здесь меня ничто не держит.
К северу от Биаррица в моторе появляется загадочный звук — какие-то легкие постукивания, словно там засел гномик, во что бы то ни стало желающий выйти на свободу. Мы заезжаем на заправку, и Майкл погружается в ремонт. Я разминаю ноги. Отсюда видно белое от яркого солнца море, воздух дрожит от жары. Я описываю круги вокруг мотоцикла, сначала маленькие, потом все больше и больше. Ни о чем не думаю, но меня преследует чувство — чего-то не хватает. Чего мне может не хватать? Вдруг я останавливаюсь и трогаю шею. «Нет!» — восклицаю я в голос. Кольцо. Я забыла цепочку с кольцом у водяной колонки.
— Мы должны вернуться, — говорю я Майклу.
— О чем ты говоришь?
— Я забыла одну вещь там, где мы отдыхали. У колонки. Кольцо. Я получила его от мамы, когда мне исполнилось семь. Поторопись, пожалуйста.
— Ты не в своем уме.
Он очумело смотрит на меня, держа замасленные руки наотлет.
— Ты, черт меня побери, не в своем уме. Стоянка! Это же на север от Бордо, около двухсот километров, не меньше двух часов езды!
— Ну и что с того?! — кричу я. — Нам надо вернуться! Поехали!
Майкл качает головой.
— Ты определенно не в себе.
Отворачивается и продолжает копаться в моторе.
Боже, Боже мой! Кольцо! Я не имею права его потерять! Что тогда будет? Если я потеряю кольцо? Я знаю, что будет тогда: память о маме поблекнет, медленно растворится, пока от нее ничего не останется.
— Майкл, я прошу тебя, — говорю я, стараясь, чтобы голос звучал спокойно. — Мы должны вернуться. Это очень серьезно, я не шучу.
— Оставь, я это уже слышал.
Его согнутая спина… Я хватаю его за пояс и пытаюсь поднять, и паника растет пропорционально его сопротивлению.
— Поехали, Майкл, поехали! Иначе она растворится!
Он снова поворачивается ко мне, берет за плечи и сильно встряхивает.
— Успокойся, Кристина! У тебя истерика.
— Ты что, не слышишь? — кричу я изо всех сил. — Проклятый кретин! Она растворится навсегда!
Он дает мне пощечину, чувство такое, словно к щеке приложили раскаленный камень… и я уже ничего не хочу. Меня вдруг охватывает свинцовая усталость, голова становится тяжелой… он подхватывает меня, но мне уже все равно. Я ничего больше не хочу, не хочу кольца, не хочу маму, не хочу Майкла… и чувство это будет расти, пока не охватит все, что существует на этой земле.
Время идет быстро и волочит меня за собой… я часто задумываюсь, отчего это происходит, откуда эти бесцельные передвижения, блуждания в моем личном эфире, там, где не существует никаких карт, и никогда, скорее всего, не будет… Я не была в Швеции с той весны, когда умерла мама, но тогда я еще была нужна там — как плакальщица и утешительница… С тех пор прошло три года; этот период надо было бы обозначить не в годах, а в столетиях. Что заставляет меня избегать Швецию? Это моя страна, там моя семья. Насколько я себя помню, страсть к передвижениям, к путешествиям всегда сидела в моей душе, как опухоль. Тоска по дальним мирам, желание быть и там и тут в одно и то же время. Что увело меня из дома? Неудовлетворенность… или, скорее всего, мечта испытать все и ничего… а это уже почти символ вечной жизни. Три года… как они там? Папины виски, наверное, стали белыми, как снег. У Йорана, должно быть, борода растет так быстро, что он бреется теперь каждый день. Их голоса… как они звучат теперь? В памяти я слышу их все отдаленнее, все слабее и, кажется, радуюсь этому. Может быть, я хочу испытать вечную жизнь за их счет, и мое существование, само мое присутствие в жизни требует их отсутствия?
Иногда я посылаю им открытки с адресом до востребования. Брат всегда отвечает не позже, чем через пару недель — он пишет письма на красивой, пастельного цвета бумаге. Я всегда вожу их с собой и перечитываю время от времени. Он рассказывает о жизни в Фалькенберге, о том, как разорилась папина букинистическая фирма, об угрозе распродажи имущества за долги, о том, как они тоскуют по маме… настолько тоскуют, что даже папино банкротство и долги кажутся банальностью. Мой брат пишет письма… он рассказывает об охоте на убийцу Улафа Пальме, о фантомных портретах, о следователе по имени Хольмер… о своей работе в «Музыке Свенссона», о хозяине магазина, Свенссоне, который даже и сам утверждает, что он сумасшедший. Мой брат оправдывается, что до сих пор живет с отцом, хотя ему уже скоро двадцать пять, он пишет о своем пацифизме, как ему в конце концов удалось избежать службы в армии с помощью врачебного заключения — что-то у него там со спиной. Мой брат пишет о своей любимой музыке, о группе, которая по-прежнему сидит на жопе в Фалькенберге и ждет, пока на голову не упадет, как манна небесная, какой-нибудь контракт со звукозаписывающей фирмой. Все это грустно и неслыханно банально, и я кисну от смеха, читая эти письма.